Девица без испуга взвизгнула и ушла скучать на бульварную скамью.
Филипп едва поднялся к себе. Схватил ломоть ржаного каравая, да так и уснул, держа хлеб в кулаке.
Его разбудили причитания госпожи Жогиной, которой вторил голос Ольги. «Узнали об аресте, — умываясь, подумал Филипп. — А кто просил этого Жогина лезть куда не надо? Больно болтал много. Вот и ушибло на крутом повороте».
Филипп одернул рубаху и сел к столу. Со смаком раздавив луковицу, принялся за еду.
Вдруг он уловил: кто-то едва слышно постукивает к Жогиным — и, оставив недоеденный хлеб, на цыпочках прокрался к дверям пустующего зала.
Женщины перестали плакать, наперебой зашикали. Что говорили они, Филипп разобрать не мог. Понял только, что пришел к ним мужчина. Может, Карпухин, а может быть, кто другой, может быть, его брат.
Вот взять и ворваться: «Руки вверх. Кто такой?» — и… но что будет потом, Филипп не знал. Ну вот он ворвется с «велледоком» в руке. А человек скажет: «Я пришел передать привет от тетки Феклы и ничего не знаю, так что уберите вашу пушку».
Нет, это не годилось. Но что-то тут было дельное. Раз женщины перестали плакать, раз они радуются, значит, человек чем-то утешил их. А радость может быть одна — весть о Карпухине, потому что из подвала Крестовой церкви вряд ли чем теперь обрадует их Степан Фирсович Жогин.
Надо схватиться за этого пришлого и не упускать, пока не будет допрошен. Надо идти по его следам, а следы должны привести к Карпухину. Но если Филипп сразу же, как выйдет тот, двинется за ним, это могут увидеть Жогина с Ольгой, поднимут визг, человек удерет. Опять не годилась затея.
«Выйду. Выйду и буду ждать. Тогда узнаю, кто и куда идет». Филипп с великой осторожностью прикрыл дверь в свою комнату и даже не стал ее запирать. На каждом шагу обмирая, сполз по крутой лестнице вниз и, облегченно вздохнув, выскользнул на крыльцо. По стороне, которую нельзя видеть из жогинских окон, прошел до угла, свернул. Постоял.
Но если он будет торчать здесь и глазеть из-за угла, вокруг него соберется толпа баб, пришедших по воду. Надо найти такое место, откуда видно и крыльцо, и окна дома Жогиных. Лучше всего их видно от колодца. Но не будешь же там каменеть истуканом. Он снял ремень, сунул в карман «велледок», подошел к колодцу, помог толстой, как квашонка, молочнице вытянуть гулкую бадью, вылил воду в ведра.
— Пить страсть хочу.
И хоть ломило зубы, долго через силу пил, поглядывая на крыльцо жогинского дома. Потом он, придержав лучинный крест, выплеснул воду прямо на дорогу.
— Да Христос с тобой, — взмолилась молочница.
— Брезгуешь, поди, — объяснил Филипп, раскручивая веселый ворот.
Бадья ухнулась в воду, забулькала, наполняясь, но вытянуть ее Филипп не поспел.
С крыльца дома Жогиных спрыгнул какой-то человек в узком пальто.
— Брюхо схватило, — объяснил Филипп молочнице и, пригибаясь, пошел следом за длинноногим гостем Жогиных.
Человек оказался знакомый — метранпаж типографии, из-за которого всадил он себе пулю в ногу. Тот, не захотевший извиняться перед Филиппом. Шел он к губернской типографии. Это Филипп понял дорогой. Значит, или он дал Жогиным адрес, где находится Карпухин, или просто заходил что-то передать им на словах. Или… Что еще мог сделать метранпаж, Филипп не знал.
Он остановился: «А если заходили двое? Вдруг сам Карпухин пришел вместе с этим метранпажем и теперь сидит себе с женой и тещей. Обыск-то был вчера. Что тогда?» Нет, Филипп не мог ничего придумать. Одни сомнения, одни неразрешимые задачки, от которых только путаница начинается.
Он проходил уже мимо дома Антониды. Дальше бульвар, поворот к Александровскому саду и типография. Теперь он понял, что надо делать.
Спартак заскочил в калитку дома Антониды, стараясь не выпустить из вида метранпажа, стукнул в раму. Вместо Антонидиных ярких глаз вдруг увидел иссеченное морщинами, бородатое лицо ее отца. Возник уже знакомый волосатый кулак, и зарокотал сердитый бас:
— А ну, катись!
Вот штука! Филипп все-таки толкнул дверь и ступил в сени, заваленные ведрами, кастрюлями. Отец Антониды садился на обернутую табуретку перед самодельной наковальней.
— Это ишшо что? — привстал он.
— Что, жалко? На одну минуту. Не убудет, не съем, — выкрикнул Филипп.
Антонида выскочила в сени в одной кофте. Лицо удивленное, обрадованное.
— Ой, Филипп… — И сразу схватила ладошкой рот, увидев отца.
— Домой, охальница! — прикрикнул тот, снимая фартук, но Филипп схватил ее за руку, повернул обратно к двери.
— Быстро одевайся, быстро.
— Куда?
— Да ну! — взъелся он.
Не успела Антонида накинуть жакетку, как он вытащил ее на улицу, забыв о грозно поднявшемся отце.
От Антониды Спартак узнал, где живет метранпаж. Ее он послал в горсовет сказать Капустину, Гырдымову или еще кому-нибудь, кого увидит, что их ждет Филипп. Сам он возвратился к колодцу. За метранпажем будут следить, за домом Жогиных тоже, в квартиру метранпажа пойдет он сам, как только прибегут ребята из отряда. Лишь бы Карпухин не скрылся, если, конечно, не укатил уже куда-нибудь. Дорог вон сколько, пойди уследи. Никакими отрядами их не оседлаешь.
На этот раз Карпухина взяли легко. Он действительно оказался в квартире метранпажа. Когда у входных дверей отлетел запор и ребята ворвались в дом, Харитон Карпухин, ждавший этого момента, выпрыгнул с балкончика на лед. И просчитался поручик. Он, может быть, и тут сумел бы уйти, но подвихнулась нога, и Филипп заломил ему руку.
ГЛАВА 11
Митрий терялся перед людьми грубыми и бессовестными. А секретарь волисполкома Зот Пермяков, по-тепляшински Зот Редька или еще Зот Липовая Нога, был именно таким. До революции служил Пермяков в волостной управе писарем. В деле своем был мастаком, любую бумагу мог проворно изладить. Но повадлив был: без целкового, полтинника или сороковки к нему не подходили. А замахивался на красненькую или даже на «катерину».
— Ты что мне со своим спасибом? Спасибо не двухалтынный. На него ни мыла, ни спичек не дадут.
За привередливый нрав и приклеили ему в Тепляхе прозвище Редька.
И при советской власти Зот не захирел, не пропал, очутился в секретарях волисполкома. И сам не прогадал, и тесть оказался под защитой.
Заскупевший к старости тесть, лавочник Сысой Ознобишин, доволен был зятем. Когда жаловались на Сысоя, Зот с пониманием объяснял:
— А ты поторгуй-ко, поторгуй сам. Деньги-то какие ноне уросливые. А дорога-то! Какой уж ноне прибыток? Не-ет! Я бы вот сам от себя отдал, а торговать не стал. Тебе бы отдал. — И, хрипло хохотнув, внезапно обрезал смех. Митрий считал, что в этом смехе проявляется вся пермяковская грубая натура.
Вернувшись с войны без ноги, с лысой головой, попритих было Зот. В горькую минуту говаривал:
— Двойной я теперь калека.
Но и второе прозвище пристало — Липовая Нога.
В революцию Зот было растерялся, не знал, как ему быть. Выручила оборотливость. Начал маклачить. Выменивал за хлеб на барахолке да вокзале и перепродавал на сельских ярмарках солдатские шинелишки, папахи, ремни, сапоги, обмотки. Катила с фронта в Сибирь голодная солдатня и продавала все с себя. Оскудевшие за войну деревни хватали ходовой Зотов товар. В базарном гомоне Зот себя чувствовал привольно. И сумел бы безбедно жить, да вовремя сообразил, что в созданном только что волисполкоме грамотеев небогато, исподволь стал припрашивать работу, будто ему радость одна переписать десяток бумаг. И в конце концов увидел председатель волисполкома, не сильно грамотный Сандаков Иван, что со своим знанием бумажных хитростей и памятливостью Пермяков незаменимый человек. Вел он дела по-писарски, а назывался уже секретарем волисполкома. Стал почти первым человеком, потому что Сандаков Иван не вылезал из повозки. Ему передохнуть было некогда: вел передел земли. И Зот, стуча черной своей деревяшкой, крепящейся на ременной лямке через плечо, покрикивал с прежней куражливостью, привязчив был, как барышник, и слов новых уже набрался.
— Совецка власть бедняка али увечного, как я, в обиду не даст, — сорочьей скороговоркой талдычил он. И получалось, что бедняк и увечный — одно и то же.
Особенно поверили в Зота Сандаков Иван и другие волисполкомовцы после одного случая, когда Пермяков, считай, спас всех от неминучей беды. Нагрянул тогда в Тепляху первый раз Антон Гырдымов. Не раздеваясь сел к столу, выложил на поглядку всем револьвер.
— Ну что ж, давай говори, сколько лесу заготовлено у вас? — и из-под бровей сурово взглянул на Сандакова. У того, хоть и храбрым был солдатом в германскую и двух Георгиев носил, спина взмокла.
— Да, почитай, товарищ…
Тогда Зот скребнул голое темя, поднялся со служебной улыбочкой.
— Вот тут у меня бумага имеется, — ввернул он словцо и достал из папки первый попавшийся лист бумаги. — Рубим мы лес за Кузиной поскотиной, триста сажен определено нам, так уж к концу дело идет. Так и можете сказать.
Сандаков Иван то бледнел, то краснел. Никакой такой бумаги они не писали, и никто лес не рубил. Это из головы все Зот взял.
Комиссар сунул револьвер обратно в карман, поднялся.
— Ну, я вижу, вы тут поработали. Мне у вас делать нечего. А в других волостях ведь не делают. — И, благосклонно кивнув головой, укатил.
Сандаков Иван долго молчал, медленно приходя в себя. Потом сказал заискивающе Зоту:
— Ну, ты и дока. Ну и находчив ты, Пермяк. А если бы он бумагу-то попросил у тебя?
Зот, зная себе цену, не спеша ответил, что снял бы копию с того, чего нет.
С этой поры как-то неловко чувствовал себя Сандаков Иван с Пермяковым и вроде даже побаивался, потому что не умел он так ловко обходиться с заезжим начальством.
Мужики по старой привычке прежде всего шли к Зоту. Знали, что он и бумагу написать может, и от него многое зависит. А Сандаков Иван что? Он напрямую режет. Он хоть и на видной должности, а не у бумаг. И бывало так: сидит Сандаков, а рядом с ним за столом Зот, и к Ивану никто не подойдет, все к Зоту. Уж так всех вышколил писарь. Забрел как-то скуповатый мужик Абрам Вожаков. Надо было справить какую-то бумагу. Чтобы к Зоту найти подходец, достал кисет, расчетливо приоткрыл: закуривай. Потянулся и Сандаков Иван. Но Вожаков уже завязал гасник на устье кисета.