Летние гости — страница 31 из 110

Кудлатый парень устало опустил медные тарелки, трубач продул мундштук, и провожающие скопом повалили через Сполье в город.

Филиппу стало тоскливо. То ли от тоски, то ли от лихого марша по вязкой дороге разболелась нога. Впору было строгать новый батожок.

Но была у Филиппа отрада. Вечером, прихрамывая, отправился на заветный уголок. Шинель внакидку, как носил военком, полы крыльями, вразлет. Позванивают шпоры. Со стороны, наверное, любо поглядеть. И по взгляду Антониды это понял.

— Почто хромаешь-то? — испугалась она.

— Да так, пустяки, — с пренебрежением взмахнул он рукой.

— Пойдем к нам. Тятя еще не приехал. Мама наговор знает, как рукой болесть сымет.

— Ну уж, лекаря нашла, — но особо противиться не стал.

Опять пили чай с мятой и ржаными сухарями из того же самоварища, похожего на старорежимного генерала. Перемигивался, играл с солнцем натертый кирпичом самовар.

Заставили-таки Филиппа разуться. Помяв ногу, Дарья Егоровна сказала с пониманием:

— Живицы я, соколик, привяжу, и вовсе всю хворь вытянет.

— Вот видишь, — радовалась Антонида. — Сразу оклемаешься.

Положили его в сени, на высокую кровать с пологом от комарья и мух. Накладывая на ногу свое снадобье, Дарья Егоровна со старанием бормотала лечебную скороговорку:

От раны, от гада, от змеиного яда,

От всякой хвори, от злой боли,

От корчи, от порчи…

Филиппу было щекотно от прикосновения быстрых сухих пальцев и не по себе оттого, что над ним, здоровым парнем, возится ссохшаяся, слабая женщина.

— Вот теперичка лежи, — наставляла Дарья Егоровна, — не сшевеливайся.

— А поможет?

— Да как, поди, не поможет, — неуверенно ответила она.

Мать ушла, Антонида, воровато прижавшись к нему, поцеловала в щеку, защекотав волосами шею. Он обнял ее, упругую, горячую, и прижал к себе. Она приникла к нему и тут же отпрянула, испуганно зашептав:

— Что ты, что ты… Лежи давай. — И вырвавшись, дразняще засмеялась. — Смотри, так-то от лечения пользы не будет.

Ушла, но дверь не закрыла. Он слышал: что-то там делает; лампу не зажигали — керосин нынче считали ложками, а в сумерки к чему его зря палить.

За крошечным оконцем уже давно мутнел вечер, потом совсем стемнело, а он все не спал. Тревожно ожидая, чутко ловил каждый шорох и скрип. На улице смолкли шумы, и в комнате угомонились мать с Антонидой.

«Неужели она не придет, неужели она даже ничего не скажет?» — уже с обидой думал Филипп. Вдруг легонько хлопнула дверь, и Антонида босиком бесшумно подошла к кровати, подняла полог.

— Спишь, Филиппушко, — и наклонилась над самым лицом, — спишь? Ну, спи, жданой.

Он молча схватил ее, перевалил через себя к стене. Стал целовать в лицо, в шею.

— Что ты, Филипп, что ты? А нога-то, нога-то у тебя… — задыхаясь, шептала она.

— Нога заживет, — судорожно обнимая ее, бормотал он.

— А тятя, тятька меня убьет.

* * *

После этой ночи Спартак жил то у Антониды, то у себя, какой-то растерянный и счастливый, стесняясь даже ребятам из отряда сказать, что он вроде как женился. Рад был, что матери, поглощенной заботами о приюте, не надо пока ничего объяснять. Таинственная женатая жизнь сделала Филиппа смирным и прирученным. А Антонида теперь совсем не могла оставаться без него, даже в обед прибегала из типографии в церковь.

В купольной выси раздавалось:

— Эй, Спартак, зовут тебя, — и он, помедлив для солидности, выходил на паперть, где ждала его Антонида.

Она приносила чего-нибудь поесть в узелочке или просто прибегала, радостная, жаркая, и, заведя за угол церкви, в затишек, целовала.

— Да что ты, дурная, увидят, — оторвав ее от себя, ворчливо говорил он. — Будто каменка, так и пышешь.

— Скоро придешь-то? — спрашивала она.

В ней было столько счастливого нетерпения, что он озадачивался еще больше.

— Ты думаешь, так все и оставил? Команда опять у меня на руках.

— А-а, — понимающе тянула она. — Все равно приходи скорее. — И снова обняв, с неохотой уходила.

В отдалении останавливалась и смотрела. «Здорово любит!» — тщеславно думал он. Возвращался в церковь виноватый. Ребят засадил чистить пулеметы, люди в Сибири, поди, кровь проливают, а он тут…

* * *

Безмятежное счастье кончилось. Как-то средь ночи загудела от стука дверь, и Антонида, соскользнув с кровати, зашептала, всхлипывая:

— Отец приехал. Беги, Филипп, в окошко. Беги.

— Ой, что содеялось-то, ой, ой! — причитала Дарья Егоровна. — Зачем вы повлюбились-то? Убьет, убьет, — и метнулась к гремящей двери.

— Не побегу я, — надевая сапог, сказал Спартак. — Все равно говорить надо. Не вас же под кулак подставлять.

— А это еще что за новоявленный?! — взревел отец Антониды, сбрасывая котомку. Он сразу разглядел в призрачной полутьме занимавшегося утра ненавистного чужака. — Собачью свадебку, поди, уж сыграли? — И с налитыми злобой руками, ищущими чего-нибудь увесистого, пошел на Филиппа.

Антонида бросилась наперерез.

— Не трожь, тять!

Он отшиб ее плечом к стене.

— Брысь!

— Погоди, Михаил Андреич, поостынь, — предупредил Филипп. Он так и стоял с одним сапогом в руке, меряя недобрым взглядом отца Антониды. — Может, по-хорошему потолкуем?

Тот, не дойдя до Спартака, вдруг резко повернулся к Дарье Егоровне:

— А ты что смотрела, сводня старая?

Мать Антониды жалко помигивала.

— Дак я, что я? Они ведь сами тут сугласились, повлюблялися. У Филиппушки-то нога болела.

— Д-дура! — взревел Михаил Андреевич, с трудом сдерживая свои кулаки. А Дарья Егоровна, привычная к злобе мужа, стояла, опустив дряблые, измытые руки, готовая к своей участи. — Живете, значит, веселитесь? — спросил Михаил Андреевич, опускаясь на лавку.

Филипп почему-то издал нервный, угодливый смешок.

— Живем.

— Ах, живем? — с пониманием тряхнул головой отец Антониды. — Так и живите! — Он броском кинулся к Филиппу, вырвал из его руки сапог и метнул его в распахнутую дверь. Туда же выбросил шинель, шаль и жакетку Антониды. — Проваливай отсюдова!

Весна выдалась сухой, и по ночам на вятских улицах дежурили жильцы. От сонной скуки они сбредались кучками, потчевали друг друга россказнями, шлепали картами о завалины или просто глазели на стаи приблудных собак.

В это утро сторожа развлекались. Они видели, как из дверей Михаил-Андреичева дома вылетел сапог, потом какая-то одежина, а уже затем появились босой на одну ногу комиссар Солодянкин-Спартак и заплаканная Антонида.

Надевая сапог тут же, на завалине, комиссар грозил:

— Если хоть пальцем из-за меня Дарью Егоровну заденешь, берегись!

— Видал я вас, — неслось вслед Солодянкину и Антониде, когда они с ивовой коробицей и узлом пошли к дому господина Жогина, на комиссарову квартиру.

Пустые комнаты с обожженным столом и табуреткой неожиданно обрадовали Антониду:

— Ой, как хорошо, Филипп! А печь-то какая!

Она тут же схватила ведро, подоткнула юбку, обнажив крепкие молочные ноги, и начала махать тряпкой. Разогревшуюся, со сбившимися прядями волос, с тряпкой в руке, он обнял ее.

— Хорошо, значит, будет нам?

— Ой, лихо мне! Чего это ты? Погоди, пол домою. Тряпка ведь у меня. Ой, задушишь.

А вечером Филипп застал Антониду в слезах.

— Кто тебя изобидел? Что ты? — встревожился он. Антонида вздохнула.

— Никто, Филипп. Кому обижать?

— Дак чего тогда ревешь-то?

— Дак я, — завсхлипывала она, — дак я думала, у нас с тобой все, как у людей, станет. Я тебе к свадьбе сатиновую рубаху вышивала крестиком. Мама козу хотела зарезать. А гляди, сколь у нас неладно. Без родительского благословения, без свадебки.

— Ну, уж ты, Тонь, не выдумывай. Хватит, утром благословил нас твой отец, — попробовал отшутиться Филипп.

Но Антонида не успокаивалась. Филипп разозлился, не стал разговаривать с ней и лег отдельно. Раз так, пусть одна лежит. Но заснуть не мог. «Одна ведь она. Я хоть привычный. А она ведь совсем еще молоденькая у меня. Из-под материного крыла первый раз ушла». Перенеся свою шинель на постель к Антониде, примиренно сказал:

— Ладно уж, не реви. Уговорю завтра Антона Гырдымова сходить к твоему отцу. Вроде как сватом. Он ведь языкастый, уговорит отца-то. Да не реви ты.

— Я уж это от радости, Филипп.

— Ну, от радости. Сама не знаешь, отчего ревешь. И от горя, и от радости, пойми вот тебя, — ощущая пьянящий запах Антонидиных волос, сказал он.

Гырдымова Филипп поймал на крыльце горсовета, увел его на бревна и, тая в уголках губ смущение, сбивчиво рассказал суть дела. Попробуй гладко-то расскажи такое. Антон строго посмотрел Филиппу в глаза, что-то захмурился. Волосы, как у ежа, торчком, взгляд серьезный.

— Я вижу, к спокою жизни тебя тянет. А теперь ведь надо завсегда как в строю. А я, пока своего не добьюсь, с бабой не свяжусь. Обуза! Ты тоже зря в хомут лезешь. Далеко идти налегке надо.

Видно, далеко собирался идти Антон. Высокого был о себе представления.

— А я не собираюсь больно-то далеко, — поднимаясь с бревен, сказал Филипп. — Мне бы вот поучиться в школе какой-нибудь, понять, что к чему.

Гырдымов нахмурился:

— Мне сегодня недосуг, Филипп, еду я на завод.

Спартак и сам понял, что долго придется Гырдымова уговаривать. Не из таких, чтоб одним словом его взять можно было: не пойдет сватать, низким для себя теперь это считает. Да и не по себе стало Филиппу: бабы своей послушался, на сватовство согласился.

Наверное, опять пришлось бы весь вечер Филиппу утирать Антонидины слезы, если бы не столкнулся на крылечке с Василием Ивановичем Лалетиным.

— Что, Филиппушко, невесел? — с усмешкой взглянув на Спартака, спросил тот. — Слышно, женился ты?

— Да вот женился. — Филиппу рассказывать не хотелось. Теперь понял: Гырдымов верно говорил. «Не то я затеял, совсем не то. Люди от всяких забот с тела спали, а я тут».