Лалетин, будто не торопился, сел на перильца.
— В церкву, поди, тебя венчаться гонят или как?
— В церкву-то я не пойду, а вот…
Лалетин выслушал серьезно.
— Надо, значит, мил человек, чтоб сходил кто-нибудь. Ну, давай сходим.
По вечернему дождику все втроем — Лалетин, Антонида и Филипп — направились к дому ее родителей. Василий Иванович со старанием отер ноги о рогожку, брошенную в сенях, лукаво подмигнул им и отворил дверь.
Стоя за перегородкой, они слышали, как Василий Иванович поздоровался, потолковал о погоде, а потом, пытаясь обломать Михаила Андреевича, чего только не наговорил про Филиппа. В житейском деле он не промах. Рукодельный парень. Сапоги подбить или что — все может. Вот ему сапог так прихлопал, по сю пору носит.
— Ты мне не пой, зубы не заговаривай, — раздался хриплый голос Антонидиного отца. — А придет конец вашей власти, что тогда? Вдоветь Тонька останется?
— Какой конец власти?! Ты что, рабочий человек, а такое плетешь?
— Знаю — жить вам недолго осталось. Сила вона какая подымается. Все державы супротив. А тут…
— Это ты брось.
И они расспорились, забыв о том, ради чего пришел Василий Иванович. Он в два счета доказал отцу Антониды свою правоту, но тот уперся.
— Тебе выгодно, вот и толкуешь эдак. Какой дурак станет себе за упокой петь.
— Ну, а что касаемо Антониды да Филиппа, живут уж. Не ломай ты им жизнь. Скажи, что согласен.
Но несговорчив был отец, опять заорал на Дарью Егоровну:
— Потатчица, сводня!
Василию Ивановичу, видно, надоело слушать эту брань. Вышел красный, рука под бородой.
— Никудышный, выходит, из меня сват, ребятушки. Злой мужик твой отец, Тоня. Прямо скажу, тяжелый для агитации. Но вы ничего, вы живите. Завтра в горсовете запишем вас.
— Ну вот, — подтолкнул Антониду Филипп.
— А благословение? — обиженно спросила она.
Филипп вспылил: «Ух, непонятливая», но Василий Иванович успокоил:
— А как же, это будет: мать благословила, а за отца горсовет благословит.
На том и расстались. Филипп шагал впереди жены. Его разбирала злость: из-за Антонидиной прихоти столько хлопот, самого Лалетина от дела оторвали.
— Знала ведь, с кем ходишь-то? Знала ведь, как отец нас милует?
— Знала, знала, думала, он простит, — похныкивая, оправдывалась Антонида.
Филипп понял, что к ней возвращается обычное, неунывное расположение духа. Взял ее под полу шинели.
— Чего тебе надо-то? Я ведь с тобой. Утри слезы-то. Не реви. А рубаху я изношу. Как решето будет.
— Ой, лихо мне с тобой, Филипп, — откликнулась она. — Ладно, уж не реву я.
И опять пошли обычные дни. И опять Антонида прибегала в обед к церкви. И раздавалось гулкое: «Эй, Спартак!»
Вот и сегодня, когда они чистили на разостланном рядне пулемет, гулко ударило под потолком:
— Эй, Спартак!
Он думал, что опять явилась Антонида. Подбежал дежурный по отряду и прошептал:
— Поторапливайся. Тебя там фря какая-то… Ну, брат, — и закрутил головой, — малина во сметане. Глаз не оторвешь.
На дворе стояла, щурясь от солнца, тепляшинская учительша Вера Михайловна. В белой панаме, шнурованных башмачках. Пулеметчики высунулись вслед за Филиппом посмотреть, дежурный, проходя мимо, нахально гмыкнул.
— Приехали, значит? А Петра-то Павловича нету, — малодушно, спасая себя от подозрений, сказал Филипп.
— Очень, очень неудачно я приехала, — вздохнула она. — А мне так его надо…
Он растерянно посмотрел в глаза Вере Михайловне. А глаза были такие, что пробивало до нутра. В Спартаке проснулась совесть.
— Погодите. Раз уж нет Петра Павловича, я вас провожу к Гырдымову. Друг у меня есть. Он ведь Петра Павловича по иным делам и замещает. Если уж дело неотложное.
— Лучше бы к Петру Павловичу, — сказала она, но пошла следом за Филиппом.
Не обращая внимания на строгую надпись, выведенную гырдымовской рукой: «Без спросу не заходить», он толкнул дверь. Мать честная! Кресло с резной спинкой, револьвер на столе. Знать, для острастки.
Гырдымов устремил пронзительный взгляд на Веру Михайловну, спросил Филиппа:
— Ну, что ты пришел, товарищ Спартак?
— Как что? Вот, Антон, — не желая замечать служебного холодка, сказал Филипп, — Капустина нету. Вера Михайловна к нему по делу. Так, может, ты…
Гырдымов вскочил, ослепив Филиппа натертыми стеклянной бумагой пряжками.
— Кто вы такая будете? — спросил строго, словно тайный знак разглядел на ее лбу. На Филипповы слова вроде даже не обратил внимания.
«Откуда он только такой трон притащил?» — удивился Филипп. Кресло было высоченное. Сидя в нем, Гырдымов терялся, из-за стола едва видны были его плечи и голова. «Пыжится, ядрена!» — ругнулся Филипп.
— Кто я? — спросила растерянно Вера Михайловна, опустив померкший взгляд. — Я ребятишек учу, закончила епархиальное училище…
— Епархиальное? — схватился Гырдымов. — Отец ваш, значит, духовного звания?
— Отец был духовного. Священником был. Умер он, — ответила Вера Михайловна, не зная, как держать себя перед этим строгим человеком.
— Так, так. Хорошо, — теребнув себя за нос, сказал Гырдымов. — Так какое у вас дело?
Вера Михайловна смешалась.
— Я потом. Я к Петру Павловичу приду. Я… — и попятилась к двери.
— Так ты что это? — взъелся Филипп, возмущенный непробиваемой спесью Гырдымова. — Человек к тебе, поди, с душой шел.
— Погоди, товарищ Спартак, — оборвал Филиппа Гырдымов. Он выскочил из-за стола, одернул френч с накладными карманами, сощурил сердитые глаза. — Ты чего это ее припер? Что она за птица? Неясно себя подает. Видать, к нам примазаться хочет.
Опять что-то заподозрил Гырдымов. «Ну и голова!»
— Ты заметил, что она ничего не сказала? Это из-за того, что я ее сразу в шоры взял: кто такая? И в самое яблочко угадал.
Филипп пожал плечами.
— Слушай и вникай. Отец у Капустина кто?
— Ну, лавочник, — смутно догадываясь, к чему клонит Гырдымов, сказал Филипп.
— Лавочник. Так. А кого Капустин тянет к нам? А? Поповну! Дочь буржуйского подпевалы. Понятно? Наберем себе поповых дочек, революцию, знаешь, куда можно повернуть, а? — расхаживая, быстро повертываясь, весь как на винтах, говорил Гырдымов.
Филипп махнул рукой:
— Ну, ты скажешь, ядрена. Петр с отцом порвал. При мне… — Ерунда! — подскочил к нему Гырдымов. — Нутрецо! Нутрецо-то у него еще… вот и… проявляется. Червоточина есть. Смекаешь?
— Это ты брось. Капустина не задевай, — угрожающе сказал Филипп, и ему захотелось стукнуть Антона по шее. Даже кулак сжался. Почему-то всегда этот задиристый человек вызывал такое желание. Но он глубже засунул руку в карман.
— Чего брось, — возвысил свой басок Гырдымов, — вон вчера арестовали жандармского офицера. В военном комиссариате прилепился. На складе взрыв произошел, на улице листовки клеят: «Долой большевиков!» Смекай! Многие поповские, чиновные сыновья засели. Я знаю.
Ишь какие зубы прорезались у Гырдымова. Того гляди цапнет. Филипп чувствовал, что Антон говорит ерунду, что между Верой Михайловной и всякой контрой вряд ли есть что общее, а тем более между Капустиным и всякой сволочью, и пошел напролом:
— Ну, ты вдругорядь такого не скажи. Надо волосы дыбом иметь. Капустин и тебя и меня в революцию вытащил, он еще при Временном правительстве большевиком был, власть брал. Где у тебя, Гырдымов, совесть? — И, плюнув, двинулся к выходу. — Башка у тя не в ту сторону варит. — Потом остановился, спросил: — Ты сам-то, Гырдымов, кто?
— Из бедняков я. Ты меня не допирай. Думаешь, мне революция не дорога? Да я за нее жизнь отдам. Не пожалею, еройски отдам, коли надобность будет.
— А когда призывался, приказчиком был. Тоже купцам помогал… — не сбивался Филипп со своей мысли.
Жилистая, цепкая рука ухватила Филиппа за плечо.
— Я знаю: вы друг за дружку стоите. Ты Капустину в рот глядишь. А я сам на своем стою.
Если бы это сказал не Гырдымов, Спартак бы только радовался, это было бы похвалой. А теперь это было обвинение неизвестно в чем.
— При чем тут стоим друг за дружку? Просто он человек…
Гырдымов, видимо, понял, что хватил лишку.
— Постой, — тише сказал он, — сразу и зашумел. Это я потому, что ныне ухо востро надо держать. Понимаешь? Чтобы щелки нигде не было. Я ведь не зря так. Помнишь, на партийном суде Курилова к стенке я требовал поставить? Не поддержали. А потом все равно…
— Ну, и там не так было, — вздыбился Филипп.
— Все равно. Было бы по-моему, не устроил бы Курилов тот разбой. Я только одинова маху дал, когда Брестский мир обсуждали. Я против пошел, чтоб буржуев давить, так разве это ошибка? Тогда не я один. Похлеще меня люди против руки тянули.
— Да, да, конечно, ты везде все наперед видишь и знаешь, — подъел Спартак, — говорить с тобой — жилы из нутра тянуть, — и повернул к двери.
Гырдымов догнал Филиппа, толкнул в плечо и улыбнулся.
— Да ты мне скажи. Может, тут что иное? Девка-то видная. А у Петруши губа не дура. Лизочка — смак. И эту, поди, приглядел?
— Что ты мелешь? — взвился Спартак.
При Капустине Гырдымов всегда с почтением держался, а тут… «Ох, подлая душа!»
— Ну, не серчай. Дай-ка табаку, что ль, — сказал Антон.
— Нет, ты все-таки вредный человек, — неохотно раскрывая вышитый Антонидой кисет, сказал Спартак. — Скоро все вкруговую у тебя будут контры. Лют ты больно. Ты заглазно-то и про меня так скажешь.
— Ты что? — угрожающе сдвинул брови Гырдымов. — Чтоб я про тебя… Я про тебя никогда не скажу. Ты рабочая кость. А злой я, это вправду. Почитай, как помню себя, каждый шпынял меня. Все в бедности. Первые сапоги надел, когда за прилавок стал. С чего добрым-то быть?
— Дорвался и вымещаешь сейчас? — зло кинул Филипп.
И, наверное, попал в точку. Сам Антон считал, что наступает вершинный момент в его жизни, но рассердился.
— Ты брось. Ухо востро держать надо.
Филипп больше слушать не стал. Надо догнать Веру Михайловну, сказать, чтобы подождала Капустина, а может, и ему, Филиппу, что расскажет.