Летние гости — страница 36 из 110

льтурный — пчелки, коровы породистые. О тараканах да клопах помину нет, блохи не жгут. А теперь какое почтение? И вроде все он с умом делал, не то что тот же Афанасий Сунцов, который после передела земли свои пять десятин никак не хотел отдавать. Лишний аршин, да запахивал.

Сысой же на людях даже спокойно ко всему отнесся. Пусть землю делят. У него лавка главное, мельница. А теперь вот подумаешь, как тут спокойным-то остаться. Как бы за хлебушком и другое в разор не пошло. И хоть клял своего Зота, решил вечерком зазвать его, Афоню да еще отца Виссариона. Надо было потолковать. Митрий-то занозой какой оказался! Такую занозу долго не вытерпишь. Похуже Сандакова Ивана. Гораздо похуже. «А Зоту-то скажу. Видит бог, скажу: «Взвеселил ты меня, зятюшка, ну и взвеселил ныне».

К полудню Гырдымов закончил все дела в Тепляхе и снова пришел в доброе расположение духа. У Ямшанова тоже выгрузили зерно: пусть бедный, — вперед наука — не потворствуй. Сандаков, исполнитель добрый, перечить не стал.

Гырдымов опять стоял на крыльце. Увидел — тащит парнишка еловую ветку, всю в красных ягодах. Сивериха. На вид что земляника, а попахивают кисловатые молодые шишки смолой. И до того захотелось Гырдымову отведать сиверихи, что уже вскинул руку. И парнишка остановился.

Но Гырдымов вовремя опомнился: гоже ли, комиссар будет сивериху щипать. Повернул в волисполком к Пермякову. Зот притихший ходил по одной половице, боясь стукнуть деревяшкой.

Расположил-таки к себе Гырдымова, вставил, что он-то жизнью доволен. Теперь беднякам да таким, как он, увечным, власть помогает. А тесть что? Да он сам его ненавидит, как с войны пришел, и гоститься перестал.

— Ну, все. Давай теперь мне лошадь. Ехать в аккурат пора, — сказал Гырдымов.

Зот его угостил табачком и что было сил пустился за подводой. Шел к мужикам, у которых тарантасы получше.

Тепляха была освобождена от извозной повинности, а взамен этого должны были мужики в ночь-полночь, в дождь и мороз без отказа возить приезжее начальство. Сегодня надо было ехать Абраму Вожакову. У него и тарантас новехонький. Но уехал Абрам к братеннику на свадьбу. Пошел Зот к Егору Первакову, а тот в поле. Видно, такой случился неудачливый день.

Пока посылал Зот парнишку в поле, пока вернулся Егор да перепряг лошадь, прошло немало времени.

Когда Пермяков пришел обратно, товарищ Гырдымов ходил сердитый и держал в руке часы.

— Что так долго?

— Сейчас будет. На свадьбу Абрама Вожакова черт унес. Перваков Егор повезет.

— Мне все одно, хоть он на похороны уехал. Мне лошадь чтоб вовремя была.

Когда подъехал наконец Егор, Гырдымов уже был вне себя от злости. «Это так они власть признают». Походил, щелкнул крышкой часов и сказал Зоту:

— У меня еще желание имеется подождать. Собери-ка мне двадцать пять мужиков с подводами, по очереди следующих, да быстро.

— Дак я уж здесь, — сказал Егор.

— Не об тебе речь, — обрезал его Гырдымов.

Мужики собрались скоро. Наслышаны были о строгости комиссара.

Держась за витой столбик, Гырдымов сказал с крыльца:

— Один из вас не захотел сразу везти, а я вас всех научу советскую власть уважать. Чтобы все сейчас же были здесь с подводами, — и ушел, больше разговаривать не стал.

Вытянулись вдоль Тепляхи двадцать пять подвод. Гырдымов выбрал тарантас, который был поближе, сел в него. Все остальные подводы покатили за этим тарантасом порожняком.

— До самого перевозу поедете, — сказал Гырдымов и стал неприступно смотреть вперед. Даже с возницей не разговаривал, хотя тот несколько раз пытался побасками растопить его злость.

Когда ехали рядом с угором, вечерние тени от подвод сошлись к вершине, будто жерди от непокрытого соломой овина. Митрий выехал из ряда, поравнялся с Гырдымовым.

— Может, заодно зерно-то увезем в город, чем еще подводы гонять, — сказал он.

Гырдымов посмотрел на него.

— Я ведь сказал — все до перевозу.

Несколько раз упрашивали его хитрые мужики:

— Товарищ милой, землица сохнет. Гли, ветер. Отпусти. Да и лошади пристанут. Уже поняли мы, что виноватые.

— До перевозу, — повторил опять комиссар.

Тогда Митрий не стерпел, поравнялся с тарантасом, в котором ехал Гырдымов, и крикнул, стараясь перекрыть колесный постук:

— Как хотишь, товарищ Гырдымов, обижайся не обижайся, а я боле не поеду. Это уж в тебе дурь одна. Я исправно возил, — и повернул своего мерина.

Гырдымов схватился за револьвер, но поостерегся: мужиков много, и сгрудились все. Кабы ладно кончилось. Вскочил он на ноги в тарантасе, взревел:

— Едем! Кто не поедет, пусть сам себя винит, плакать бы не пришлось, — и опять сел.

Митрий да еще мужиков пять, больше фронтовиков, не поехали, повернули к Тепляхе.

«Чистый контра, — думал о Шиляеве Гырдымов, — не признает власть и других против нее подбивает».

Потом ему вспомнилось, что Зот Пермяков говорил о Шиляеве. Карпухина будто от ареста скрывал. Карпухина, который чуть цельный мятеж не устроил. Это ему не пройдет. Нет, не пройдет. И Гырдымову захотелось быстрее в Вятку.

— А ну, пошибче, — сказал он вознице первые за дорогу слова.

* * *

Митрий направил мерина по малоезжему проселку. Не торопил. Хотелось утишить душу. Мягкая полевая дорога шла вдоль широко разлившейся реки. Никто не нарушал закатный покой. Только повизгивало колесо, которое Шиляев не успел впопыхах смазать, да поскрипывала плетенка тарантаса, цеплялись за спицы жилистые палевые цветы.

«Эх, Гырдымов, Гырдымов, — думал он, — вред от тебя несусветный, потому что несправедливый ты человек. Может, иной мужик подумывает еще, куда ему податься, то ли к старому житью, то ли к новому. А ты направу дашь, ожесточишь человека. Из-за пустяка прогнал порожняком, поди, верст двадцать».

Белоголовые ребятишки, попросив гостинчика, закрыли полевые ворота последней от Тепляхи деревни Большой Содом, и дорога пошла по тепляшинским полям. Вот чья-то, почитай, бросовая полоса: заполоводила ее желтью вздорная трава сурепка. То ли солдатка хозяйствует, то ли старик хворый, а может, мужик увечный. Как-то не приметил, чья земля. Не будет тут хлебушка. Стучит копыто о закаменелый суглинок. Как бы вместе всем в одно сердце жить-то. Не было бы такого. А как в одно сердце, когда вот так, как сегодня, вытянут из тебя жилы. Все не мог утихомириться Митрий. А может, нельзя по-иному? Может, только так надо с мужиком? Он ведь неодинаков. Может, Первакова это проймет, зачнет почитать комиссара, а другого это озлобит. В чем тут правота?

Поднявшись по отлогому взволоку, поросшему вересом, Шиляев остановил лошадь. Вылез из тарантаса. Стояла в этом месте одинокой вдовицей береза. Большая, шатром. Это доброе дерево не раз хранило его от палкого зноя, как матка, поило березовицей и ничего не требовало взамен. Он всегда останавливался здесь, под березой, в виду родного села, постоять, послушать это дерево.

Когда возвращался домой из плена, летел впробеги, а тут остановился. Всю округу от этой березы видать. Место веселое. Почему-то тут всегда сеяли мужики лен. То голубое было все, то разбредались по полю, как рекрута, в обнимку, составленные в дюжины снопы. Веселило и успокаивало это место.

Вечернее солнышко ластилось, грело мягко.

Да, Гырдымов, Гырдымов. Капустин-то вон по-иному делал: сознательность искал в мужиках. Она для опоры тверже, чем злость да испуг. На зле не удержишься. Нет.

Вдруг вспомнилось, как в запасном полку мучил ненавистный фельдфебель Кореник тихого солдата Мастюгина. Брал двуострую палку — один конец в подбородок, другой в ямку меж ключиц.

— А ну, выше голову, а ну, иди гусиным шагом, веселей запевай!

У Мастюгина глаза на лоб выкатываются, слезы текут, а он корячится гусиным шагом и не то рыдает, не то поет:

Из-за рощицы зеле-о-оной

Вышла ротица солдат.

Кореник сидит у самовара и, отрываясь от блюдца, орет, только багровеет литой затылок:

— Я те покажу кузькину мать! Кру-гом! Запевай!

Было это не первый раз. Митрий, спавший рядом с Мастюгиным, слышал, как тот плачет по ночам. Не выдержал Шиляев, скараулил поручика Карпухина, вытянувшись, попросил дозволения обратиться. Карпухин выслушал, поджал твердые губы, остро посмотрел Митрию в лицо, сказал не доброе «землячок», как обычно, а коротко, по-армейскому:

— Иди, я узнаю.

Сколько он узнавал и узнавал ли, Митрий не спрашивал. Только Мастюгин-то через два дня на посту застрелился. Кореник докладывал, что солдат был тупой, не смог овладеть оружьем. Не заступился, видать, поручик за Мастюгина.

Может, и не такой Карпухин, каким казался, может… Ведь вступись он сразу, Мастюгин-то жил бы.

Вроде знал хорошо Карпухина, и казалось, не мог он пойти против народной власти, и, наоборот, даже был Митрий уверен, что явится тот с повинной, как они условились у него в клети. А вот поди ты, не пошел.

На этот раз не рассеивались тяжелые сомнения. А ведь стоял он тут долго-долго. Вроде бы за это время можно состариться и поседеть. Но, оказывается, еще солнце не село. Вон сколь далеко можно улететь в помыслах.

«А все-таки нельзя так, как Гырдымов. Нет, нельзя, — уже подъезжая в темноте к своей избе, решил окончательно Митрий. — Где можно добром, добром и надо делать».

ГЛАВА 17

В самое неподходящее время, когда весна незаметно переходила в лето и зацветали луговые травы, Капустина начинала бить малярийная дрожь. И хоть днем парило, он не снимал побелевшую от дождей кожанку, знобко застегивал пуговицы до самого подбородка. Из-за этой непонятной болезни, которую доктор назвал сенной лихорадкой, приходилось бесконечно выслушивать советы пропариться в бане, пропотеть.

На днях Петра назначили председателем только что созданной чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем. По его просьбе направили в ЧК и Филиппа Спартака с Антоном Гырдымовым. Новые работники новой комиссии таскали, расставляя по комнатам булычевского особняка, разномастные столы и стулья, когда Филипп столкнулся с Петром. Тот только что вернулся из Нолинского уезда. Еще не успел сбить с фуражки мохнатую пыль.