Летние гости — страница 49 из 110

Да, совсем иной стала Галинка. Раньше была обычная черномазенькая девчонка, а теперь в деревне только о ней и речь.

Ванюра Андрюхе говорил, что Галинку надо обязательно на вечерку позвать, тогда песен будет. Агаша без умолку рассказывала о ней, но все с осуждением.

После обеда я тишком слетал к пруду. Еще не доходя до него, ощутил по-огуречному пресный запах тины.

Пруд у нас маленький, вдоль и поперек ныром его пройдешь, но зато сколько в нем усачей. Так под ноги и забираются, щекочут пятки. Вот бы с решетом походить, половить, но нельзя мне, Агаша осудит. Скажет, есть здоров, а работать не хочет.

Но я дал себе еще одну поблажку: огородами пробежал к нашему заколоченному дому. Продравшись через репейник, заглянул в щель между досок, которыми заколочено было окно, и не узнал нашу избу. Все серо в ней и как-то призрачно, как в ту лунную ночь, которую часто видел я во сне. Меж половиц пробилась бледная травка. Печь, холодная и неприютная, черно зияет открытым сводом.

Вовсе не жива она без огня. Огонь в русской печи — что цветное кино. Смотришь в него, и возникают перед глазами россыпи драгоценных камней, побогаче тех, что видел Маугли в развалинах змеиного дворца. А то вдруг явится картина всепожирающего пожара. И даже видишь маленьких бессильных людей, которые ничего не могут сделать с этим огнем. Конечно, не настоящие люди, а черные угольки по сторонам гудящего пламени, но для меня это бедные погорельцы.

Когда съест все огонь и мирно уляжется дремать в горячей золе, посвечивают тлеющие угли как звезды в небе. В такое время сумерничают люди, сидят, не зажигая огня. Кто дремлет, кто рассказывает бывальщину. Дедушка подойдет к печи, откроет заслонку, вытащит одну звездочку-уголек и держит на ладони, пока не прикурит. Ладонь у него сплошная мозоль, поэтому не чувствует ожога. Вот тогда и видно это мерцающее небо или какой-то большой-большой жаркий город.

А теперь вовсе нежилым пахнет изба, наводит тоску. Затопить бы печь, оживить нашу избу. Обрадовала меня серьга в потолке — кованое кольцо, в которое продевает очеп — жердь для зыбки. На этом очепе качали, наверное, мою зыбку, зыбку моего отца.

Мне удалось отодрать доску и пролезть в ограду. Здесь не было обжитых запахов парного молока, хлеба, половы. Везде росли задеревеневшая, высоченная, как конопля, крапива, дикой силы, великанский конский щавель. Даже в хлеву, где когда-то жила наша корова Беляна, топорщилась трава.

Беляну я хорошо помнил.

Года три назад, когда я последний раз приезжал в гости к деду и бабушке, продан был уже этот дом, вещи отправлены в город или задешево отданы соседям. Все вместе — дедушка, бабушка и я — мы печально посидели на завалине. Бабушка всплакнула, и мы пошли. Провожали нас до околицы плачущие соседи. А потом мы пошли одни.

Дедушка приспособил дерюгу с сеном на хребте у Беляны, доброй, послушной коровы, которая, наверное, любила нас. Вышли за деревню, и вдруг до этого изо всех сил крепившаяся бабушка заплакала навзрыд.

— Подумала я тогда, — объясняла она мне позднее, — остаться бы. Ведь все родное тут. Да вроде уж оставаться нельзя — все продано, и уходить — поперек сердца.

Дедушка впереди нас хмуро тянул Беляну и не оглядывался, чтоб не видеть бабушкиных слез, деревню. Только я был оживлен.

— В городе-то ведь лучше, там в магазинах всего завались, — пытался я утешить бабушку.

Через три дня привели мы усталую Беляну в непонятный ей город и поместили в дровяник. Видно, ей было очень тоскливо. Она подолгу ревела. Наверное, вспоминала милую поскотину, деревенские лужки и водопои, своих подруг. У нас в Коробове ей было все понятно и привычно.

Теперь мы пасли Беляну на пыльной обочине дороги, по которой гремели железом автомашины. Они пугали корову. Не давала ей ходу веревка, которая на все время городской жизни привязана была к рогам.

Бабушке на новом месте было не по себе, а из-за коровы она еще больше убивалась. Осунулась и стала неразговорчивой. Ее тянуло назад в Коробово. Дедушка нервничал.

— Тогда уж один конец — продать Беляну, чтоб не мучить, и точка. Или отправить на мясокомбинат. Корма дороги, все равно нам ее не продержать, — рассуждал он.

И вот под осень по вязкому красноглинью повели Беляну в последний ее путь. Бедная красавица Беляна. Обведенные черными кругами глаза, ремешок вдоль спины. Нарядно выглядела она. А теперь пойдет на мясокомбинат. Зачем только ее приводили в город? Оставить бы в Коробове.

Она, видимо, чувствовала это и, похватывая траву, тревожно мычала. Я дал ей ломоть хлеба, посыпанный солью. Беляна тепло дохнула на ладошку и съела его. Бабушка заплакала. Я обнял Беляну и стал гладить ее морду. Добрая и умная была у нее морда.

Самым виноватым чувствовал себя дедушка. Он что-то выспрашивал у таких же, как мы, «частных сдатчиков», потом приходил и говорил, что сейчас поведем, очередь подходит. Снова исчезал. Мы ждали его с бабушкой, гладили Беляну, вздыхали.

Вдруг пришел дедушка и, выдернув колышек, за который была привязана веревка, потянул Беляну не к воротам мясокомбината, а в обратную сторону.

— Не принимают уж, — сказал он невнятно.

Потом дед признался бабушке и моему отцу, что жалко ему стало отдавать корову на бойню. Ведь теленком еще помнит ее. Лучше задешево продать.

Раза три после этого дедушка и бабушка водили Беляну на базар, но каждый раз приводили обратно. Продать ее им не удавалось. Оказывается, дедушка совсем не умел расхваливать свой товар и портил все дело.

Он виновато говорил покупателям, что Беляна хорошая, но малоудойная. Молоко у нее, конечно густое… но вот мало его. Это настораживало покупателя. Раз сам хозяин говорит, что малоудойная, это неспроста. Может, и другие есть изъяны.

— Кто тебя за язык тянет? — сердилась бабушка. — Хоть не говори, раз врать не научился. Мука мне с тобой одна. Весь век с простой души живешь.

Дедушка виновато молчал. Врать он действительно не умел вовсе. Понимал, что из-за своей болезненной честности часто страдает. Но разве с собой что сделаешь?!

Где-то по снегу уже удалось продать Беляну знакомому мужику, и дедушка почувствовал себя легче: в хорошие руки попала корова.

Я лазил по ограде, вспоминая Беляну, забрался на сеновал, где между жердей тоже каким-то образом проросла трава.

Потом я вдруг понял, что этот мой дом, где я родился, теперь вовсе не мой. Его давно продал дедушка на дрова школе из села Липова. Обеспокоенный этим, я побежал к дедушке. Он исправил истрепанную гармонь. И одышка у нее исчезла, и голоса звучали хорошо.

— Давай обратно купим дом, пока его не сломали. Давай будем жить здесь. У нас яблони сохранились. И черемухи столько здесь. Ты будешь гармошки чинить, я — работать и в пруду рыбу ловить, — сказал я. — Давай, а?

Дедушка погладил меня по голове, но ответил почему-то совсем другое:

— Уж завтра поутру я лаком гармонь покрою, на-ка, отнеси ее ребятам.

И я побежал, так и не получив ответа, почему дедушка не хочет снова жить в своем доме. Здесь и хлеб есть, а в городе его дают только по карточкам. Вон как голодно в городе.

Андрюха и Ванюра обрадовались гармони, но выходить с нею на улицу не спешили. Ждали сумерек. Деревенский гармонист знает себе цену. Подросточки вроде меня с неокрепшими голосами, девчонки всех возрастов табунились около житницы, где была утрамбованная площадка. Галинкина сестра, трактористка Феня, крепкая с пухлыми щеками деваха, тренькала на балалайке, а девушки, лепившиеся к столбам, заунывно тянули:

Ой, Феня, поиграй,

Феня, поиграешь ли?

Нас, молоденьких девчоночек,

Поуважаешь ли?

Все знали, что Фаддей Авдеич починил Ванюрину гармонь и что должно состояться настоящее веселье, но торопить гармонистов нельзя. Наконец мы покинули избу. В середине шел Андрюха, наяривая во всю силу гармонных мехов, Ванюра сипловато запевал бесшабашную рекрутскую частушку:

Ох, попьем, товарищ, водочки,

Походим по ночам.

Оторвут наши головушки

По самым по плечам.

Я плелся за ними немного в стороне, стесняясь этого ухарства. Андрюха и Ванюра казались мне не похожими на обычных самих себя. Было в них что-то залихватское.

Приободрились девчата у житницы, зашептали: «Идут, идут». Мы были героями сегодняшней вечерки.

Андрюха играл один извечный мотив, под который пляшут в наших местах топотуху, «козла» и «столба» — танцы, которые я совсем не различал. Звуки гармони девчатам показались настолько сладостными, что сразу несколько голосов наперебой начали петь, пока не прорвался один, Галинкин. Теперь Галинка пела уже в честь Андрюхи:

Ох, Андрюша, поиграй,

Андрюша, поиграешь ли?

Нас, молоденьких девчоночек,

Позавлекаешь ли?

Теплилось незатейливое веселье.

Ванюра первый подхватил Галинку, покружился с ней, а потом, держась за Ванюрину руку, раскрутилась она, да так, что платье раздулось колоколом и, казалось, поднялся от этого ветерок. В темноте все были не такими, как днем: и красивее, и решительнее, и взрослее. Вот Феня, рядом с ней Сан — председатель. Он тоже вошел в круг и проплясал с Феней. Вдруг ко мне подлетела Галинка, лицо с блестящими радостно глазами какое-то неправдоподобно красивое.

— Пойдем, — потянула она меня за руку.

Я уперся и даже отскочил в сторону, чтоб насильно не вытащили в круг.

— Не умею.

— Да научишься, — шла за мной и просила Галинка.

Но я страшно чего-то застеснялся, и никакие силы не заставили бы меня кружиться с Галинкой. Зато Андрюха не растерялся. Он передал гармонь Ванюре и раз за разом трижды приглашал Галинку, не боясь, что скажут о нем «заухажерился». Ему было все нипочем. Он ведь считался почти фронтовиком.

И отчего-то мне стало не по себе. Я вот отказался, а Андрюха все пляшет и пляшет с Галинкой. Наверное, влюбился в нее. Надо же, какой трепач. Он рассказывал мне, что одну девчонку из цеха провожал и даже целовал, а теперь вот вовсю крутит.