Филипп не был злопамятным.
— Пустяки, скоро подживет, — небрежно проговорил он, словно ему самое малое десяток раз приходилось стрелять себе в ногу.
Девчушка постояла, осматривая жилище комиссара Солодянкина, и ему, пожалуй, впервые стало не по себе оттого, что живет он в подвале, из которого видно только ноги прохожих, что с настенного камышового коврика смотрят львы с глупыми мордами, что обои совсем пожухли, что старое одеяло засалено и он, как блаженненький, теребит из него куделю, вместо того чтобы пригласить девчонку пройти.
— Может, вам что надо… лекарства какие? — спросила наконец девчонка.
— Не, — сказал он. — Я вот тростку себе делаю. Пойду скоро. А то дел полно.
— А я тебя давно знаю, — неожиданно выпалила девчонка. — Еще у тебя мать приютская кухарка. Маня-бой.
— Ну? — удивился он.
— Вот те бог, — девчонка взмахнула рукой перед своим носом.
Филиппу вдруг стало просто. Девчонка-то славная, бойкая. С такой говорухой не затоскуешь.
— Много знаешь. Наверное, в гимназии училась?
— А как же, — нашлась девчонка, — в матренинской гимназии да вдобавок прачешный институт.
— Ученая, — похвалил он. — А чего ты стоишь? Садись!
— Да нет, идти ведь надо. — А сама расстегнула тесную в груди шубейку, села. Глаза смешливые, так и искрятся.
— Ты, поди, голодный сидишь? — И вытащила из кармана что-то завернутое в бумагу. — Это мамкины постряпушки. Ешь.
— Да нет, я не хочу. — Филипп вдруг увидел, что пресные ватрушки завернуты в воззвание. Разгладил его на столе. Так и есть, это. — Напечатали, значит?
— А как же. Тебе бы надо не к метранпажу, а к наборщикам. А то он развел канитель. Он у нас политик. На всех собраниях говорит.
Филипп помрачнел. Она вот знает, как надо. Ишь какая.
— Ну ладно, я уж пойду, — пятясь, сказала она. — Ты постряпушки-то ешь. А меня-то знаешь, как зовут? Нет? Тоня, Антонида, значит.
Она выскочила за дверь, и не успел Филипп опомниться, как, закрыв свет, постучала в окошко. Он видел только ее белые веселые зубы.
— Выздоравливай смотри!
«Ишь перепелка, — подумал он. — Наверное, всего лет семнадцать». Самому Филиппу зимой стукнуло двадцать. Но это был уже вполне серьезный возраст. После прихода Антониды ему как-то приятнее стало лежать. Было о чем подумать. Сначала ему показалось, что девчонка чудаковатая, потом решил, что она просто веселая. С ней он под конец не чувствовал никакой робости. Постряпушки принесла. Это уж от себя. И это наполнило его гордостью. Как настоящему больному гостинец принесла.
Филиппа все время мучило, что делается теперь в городе, поди, идет вовсю буча. Контриков полно. Мать рассказывала: бродят по улицам великие князья и господа из царской свиты. Чего их распустили?
А как-то вечером задребезжали в рамах стекла. Филипп понял: ударили пушки. Лихорадочно натянув на ногу разрезанный отопок, покрываясь испариной от боли, выскочил на улицу. Скорей к Капустину, а то… На пороге нос к носу столкнулся с Антоном Гырдымовым.
— Неужли мятеж?
Гырдымов осалил его по спине.
— Эх, ты… Это ведь в честь годовщины Февральской революции салют Курилов устраивает. А ты…
— А я думал — контра, — спускаясь обратно в подвал, сказал Филипп.
— Многие думали. А это нарочно устраивается. Чтоб буржуи страх имели. Козу, говорят, убило. Слыхал, теперь не совнарком у нас, а губисполком. В Москве, говорят, все хохотали: ну и мудрецы у вас в Вятке, под стать центральной власти название выбрали. Одна путаница от этого.
Гырдымов был весь как на винтах. Подвижен, решителен. Поверх шинели новая портупея. Комиссар пуще Василия Утробина. Он и шинель снимать не стал: пусть Филипп полюбуется. Знатная портупея, на зависть многим, была у Антона. Даже кармашек для свистка на ней имелся.
— Ну как, был этот контрик?
— Какой контрик?
— Да из-за которого ты в ногу стрельнул. Я следом за тобой туда. Всех собрал. И потребовал, что этот контра извинился. Иначе, говорю, в Крестовую церковь.
Филиппу неловко было объяснять, что приходила девчонка с постряпушками, Тоня-Антонида. Как скажешь, может, по своей охоте она прибежала.
— Был, — сказал он. — Такой зараза.
— А с этакими рассусоливать не надо. Под арест — и баста, Ему еще повезло. Это Капустин сказал, что арестовывать не надо, а я хотел.
— Ты вот умеешь приступью все делать, — похвалил его Филипп.
— Да, я ведь такой. Не боюсь я. И до революции не больно боялся. На Карпатах, там, где меня кирасир мазнул, остановились в поместье. Наутро всех выстраивают: у помещицы фарфоровая чашечка пропала, поручик приказал солдат обыскать: «Так неудобно, ах, ах…» А я говорю ему: у мужика корову забирают — денег не дают, а тут какая-то чашка-кружка пропала — все вверх дном. Поручик на меня, да перед боем дело было, обошлось. А солдаты про это не забыли, в полковой комитет меня двинули. Так что со смелостью нигде не пропадешь.
Вот грамотешки бы мне побольше, Филипп. Я бы, может, и Капустина обогнал. У него ведь твердости той нет. Больно он склонность к уговору имеет. А надо тверже. Уговоры вести некогда. Потому — революция. Ты твердости учись. Ходу всяким-разным давать никак нельзя.
Да, Филиппу этой твердости не хватало. «Вон не прижал того контру и пострадал. Извиняться не пришел тот по приказу Гырдымова, а я смолчал, еще вроде под защиту взял».
Принес Гырдымов цельное кольцо кровяной колбасы.
— Поправляйся давай.
От кого от кого, а от Антона Филипп этакого не ожидал.
— Сам-то голодный, поди?
— Ну-ну, что я…
Потом выхватил Антон из офицерской сумки две книжки, грохнул о стол.
— Смотри, чего!
— Чего?
— Специально выпросил книженции. Я считаю так: играть так играть на большую масть, не на туза, так на короля, а для этого политику знать надобно. Вот, — пролистнул страницы, — это для марксистов-большевиков библия — «Капитал» называется, Карла Маркса. А это тоже забористая штука — «Коллекция господина Флауэра», способие для поднятия в себе магнетической силы. Посмотришь буржую в переносицу, и он сразу все скажет, потому что вся, какая тайность есть у него на уме, станет известна тебе.
Филиппа вдруг охватила тревога. Он поймал Антона за рукав. А как же он? Без книжек в подвале сидит и ничего не знает.
— Послушай, дай мне одну-то книжку почитать. Я ведь сиднем сижу, — взмолился он. — В мозгах у меня, может, посильнее твоего вывих.
Гырдымов долго не соглашался, потом дал «Коллекцию господина Флауэра».
— Завтра заберу.
Филипп после ухода Гырдымова сразу же сел за книгу. На всех страницах какой-то хлюст с закрученными усиками смотрел в переносицу красавице. От его глаз к ее лбу были проведены прерывистые линейки: видимо, так его воля проникала к ней в мозг. Хлюст был похож на приказчика из обувного магазина. Такой же напомаженный. Приказчик умел смотреть пронзительно в глаза дамам. Дамы похихикивали, когда он примерял им туфельки. А он хвастался, что знает секрет. Очень сильный секрет. И хоть сходство это не нравилось Филиппу, он за день одолел три сеанса магнетизма, потому что вот-вот Антон должен был явиться за книгой.
Чтобы приобрести твердость взгляда, надо было смотреть не мигая в переносицу и мысленно произносить свою волю. Если научился магнетизму, приказ будет исполнен.
Поблизости никого не было, и Филипп смотрел на икону, в постное лицо Николая-угодника, упрямо настаивая:
— Встань и принеси стакан воды. — Он знал, что надо сначала давать простые задачи. — Встань и подай тростку! Встань! Встань… — шептал он.
Из-за заборки заинтересованно выглянула мать.
— Ты что это, Филиппушко, али молишься?
— Тьфу, ты всегда все испортишь, — взъелся Филипп и засунул книгу под подушку.
«И правда, как молитва получается, — подумал он. — Надо на живых испробовать».
Но Гырдымов в полночь зашел и взял книгу. Видно, не терпелось прочесть самому.
ГЛАВА 3
Утро начиналось с ресторана «Эрмитаж». Филипп садился за мраморный столик, под пальму, и ждал.
Тропические ветви порыжели, как мочало, и были до того пыльные, что при взгляде на них хотелось чихнуть. Из земли росли окурки.
За столиками вовсю стучала липовыми ложками о старорежимные фаянсовые тарелки с золочеными ободками шумливая братва: столовался летучий отряд.
Теперешний его начальник лохматый балтиец Кузьма Курилов бил себя по полосатой груди и кричал официантке:
— Лизочка, мармеладинка, плывем по вятскому фарфатеру без всяких якорей!
Веселое лицо его лоснилось, в охальных глазах прыгали искры. Он ладился обнять ловкую, тонкую, как рюмка с пережимчиком, официантку, но та вывертывалась.
— Я могу взорваться, Кузьма Сергеич.
Но это еще больше распаляло балтийца.
— Эх, фрукта-ягода, южный ананас…
Из угла серьезно смотрел Петр Капустин. Глаза отливали ледком. Он не одобрял Курилова. Лизочка, неся Капустину суп, улыбалась благонравно. Ей больше по душе были спокойные посетители.
Филипп доставал из-за краги ложку. По запаху из кухни догадывался, что сегодня опять селедочный суп, который кто-то, видимо, в честь Лизочки окрестил «карие глазки», и, конечно, всегдашняя каша из совсемки. Но он был доволен и таким завтраком. Не то время, чтоб рыться. Питер последние сухари доедает, а здесь без переводу и утром «карие глазки», и днем.
Дальше начиналось дежурство в горсовете. Это было делом непростым. Требовалось соображать, кого куда направить: прямо ли к теперешнему председателю Вятского Совета товарищу Лалетину, или к какому-нибудь комиссару. А может, и самому в чем разобраться. Коль нужда появится, передать в летучий отряд или в штаб Красной гвардии, где и какая случилась заваруха.
Теперь и горсовет выглядел, как ему было положено выглядеть. Над чугунным крыльцом духовной консистории алое полотнище: «Да здравствует социализм!», а пониже мельче: «Вятский Совет раб. и сол. д-тов». Это тебе не грифельная доска с единственным словом «Совет».