Товарищ Кресалов обо всем этом знал, но целый день ходил по деревне. К вечеру решили созвать собрание: пусть народ скажет. А чтоб разжечь страсти посильнее, чтобы не боялись дедовой власти, повестку поставили такую — выборы нового председателя.
Дедушка, бледный, растерянный, сказал только, что всегда за все у него в ответе были одни свои руки, а не хитрость, не эксплуатация, и ушел от президиумного стола, оставив все коммунарские бумаги. Поднялся гвалт:
— Кто жалобился, коли так?
Степан нервно теребил край кумачовой скатерти и старательно записывал реплики в протокол. Кресалов пытался навести порядок.
Наш сосед Митрий Арап, вскочив, не то задал вопрос, не то сказал речь: дак что, выходит, человек, если его до революции еще урядник гонял за всякие книжки, а в гражданскую он новую власть защищал и дезертиров ловил, из-за матери, которая еще при его малолетстве торговать вдруг взялась, должен гоненье терпеть?
Когда во всем разобрались, уже была полночь. И тут оказалось, что деда нигде нет.
Разговор продолжался до утра.
— Завтра вам этот кляузник напишет, что германский я шпион. В плену был. Опять проверка зачнется? Без полного доверия я не сумею. Я люблю, чтоб душа была покойна, чтоб эту душу я без запора мог держать, — сказал дед Кресалову. — Ты-то ведь знаешь меня.
Кресалов мерял нашу избу широкими шагами и говорил недовольно деду:
— Проверить факт и народ успокоить я должен был. Зря ты обиду держишь. Доверяю тебе, Коробов. Мы доверяем, народ доверяет. Ты такую позицию не занимай. Учти: обиженного индивида история перешагнет или обойдет, как вода камень-валун, а может, и столкнет, если он даже сильно умный.
— Я ведь не индивид, я не против истории. Я — чтоб не смывало таких, которые добром да умом хочут.
— С каждым-то иногда недосуг разбираться, — сказал Кресалов. — И обидеться тут нельзя. Очень даже глупо обидеться.
— Ленин-то велел с каждым, — вставил дед.
— Ну, Ленин, — протянул Кресалов.
Председателем избрали снова дедушку, и он вел коммунарские дела еще с полгода. А потом вдруг известие: как эксплуататорский элемент, обманно проникший к власти, лишается Фаддей Коробов гражданских прав.
Лишенец! Нет, этого дед не мог вынести. Бабушка боялась, что он наложит на себя руки, ходила за ним следом, с плачем уговаривала:
— Брось вожжи, Фадюнь, брось. Лучше к Кресалову-то съезди. Съезди.
Кресалов работал уже в губисполкоме. Он пообещал все исправить, но в укоме, куда заехал дедушка на обратном пути, какой-то очень бойкий работник даже накричал на него:
— Как же так? Ты лишенец и партбилет имеешь. И сюда пролез. А на вид тихий.
Бабушка собрала кое-какие деньжонки и сказала деду, чтоб ехал искать другое место. Она знала, что он со своей совестливостью измучает себя. Дедушка взвалил на плечо сундучок и зашагал к станции.
С этой поры и возникла у деда страсть искать счастье не на своих подзолах, а в южных благодатных местах. Съездил он с плотницкими артелями на Украину, в Поволжье. На Северном Кавказе, около Гулькевичей, отыскал коммуну, которая полюбилась ему. Продав имущество, со всей семьей устремился туда, но через полгода коммуна захирела. Самого деда и отца моего вдруг потянуло на родное пепелище. Тем более что Кресалов слово сдержал: дедушку восстановили в правах и, слышно, партийный билет обещали вернуть.
Однако нерассудливый этот перевод в лишенцы отнял у дедушки дело, над которым он дышал, которому готовился посвятить всю жизнь. Теперь, обидевшись, он искал другое, и вроде находил, и отогревался душой, когда хвалили бригаду плотников, в составе которой строил новый комбинат. Но потом опять наступала полоса унылой жизни. Только работая на земле, он полностью мог выложить свои силы. Надежда снова несла его в родное Коробово. Приезжал, начинал работать. В нашей деревне был уже в то время колхоз, в котором председательствовал Степан. Он знал, что авторитет у него жидковат, то и дело прибегал в нашу избу, советовался, выспрашивал у дедушки, как бы надо вести хозяйство, что сеять, жаловался:
— Экую кручину-заботу я на себя взвалил — и к чему? Ты уж мне помогай, Фаддей Авдеич.
Дедушка считал, что плодородье земли и запас кормов зависят от клевера. По просьбе того же Степана сделал карту полей с клеверным севооборотом и пояснения в стихах:
Ох ты, клевер — кашка белая,
Медовик-пожар,
Сеял вас рукою щедрою,
Много ржи собрал.
А внизу с убежденностью вывел:
«Трехполка являет собой неизбежный объект разорения!»
Другими колхозниками Степан помыкал, возражений не терпел.
— Груб ты, Степан Силантьевич, людей тебе не жалко. Приступно больно берешься: сделай — и весь сказ, а ты поясни, тогда они как свое будут делать.
— Недосуг мне каждого-то улещивать. Сладок будешь — проглотят, горек — выплюнут. Хоть выплюнуть не посмеют меня.
Прозвали Степана Скородумом. Неважно разбираясь в хозяйстве, он все указания и требования районных властей старался поскорее исполнить, не проникнув в их суть. Обещанное людям выполнять забывал. Даже я, на что был шестилеткой, и то столкнулся со Степановым безразличием.
В пору междустрадья, когда деревня отсевалась, широко раскрывались ворота скотных дворов, хлевов и оград и с веселым тарахтением гоняли мальчишки на телегах, возили в поля назем. Работа эта была не тяжелая, ее любили. Я тоже мечтал в то время возить навоз. Я бы так же ловко стоял в телеге, весело накручивал над головой вожжами. Дедушка взял меня с собой на телегу, и я, держась за его ремень, проехался по тряской дороге в поле, где в ту пору бегало многое множество зайчишек. Я гонялся за ними, пытаясь поймать, пока дедушка не приехал снова и не увез меня обратно в деревню.
Править лошадью он мне не дал, а сказал, чтобы мы, ребятишки, насобирали куриного помета для полива капусты. Председатель за это купит нам конфет. Все ребятишки, даже едва научившиеся ходить, повалили с корзинами на повети и подволоки собирать куриный помет.
Запомнилось, с какой радостью равноправно со взрослыми пришли мы на колхозное собрание, забрались на полати и таращили оттуда глаза на то, как Степан держит речь.
— А теперя я коснуся вкратцах относительно про то, какую колхоз успешь имел.
После того, как он отчитался и его снова выбрали председателем, было общее угощение. В одной избе уместились все колхозники. Мы с замиранием ждали, когда Степан щелкнет своим брезентовым портфелем и начнет нас оделять конфетами. Слышно, он их привез. Однако председатель не торопился браться за портфель. Дали нам со стола картофельных шанег, пирогов с луком. Но конфеты — это, конечно, самое желанное. «Интересно, в каких они будут обертках?» — сладостно гадали мы.
Дедушка помнил о нас. Он подмигнул нам и встал, в новой рубахе, благостный, торжественный. Колхозники зашикали. Знали, Фаддей Авдеич что-то важное и необычное скажет. Он повернулся к Степану и произнес торжественно:
— Степан Силантьич, молодые-то граждане колхоза ждут награды за свой труд. Они с полным энтузиазмом работали. Ведь хорошая-то капуста и ихняя тоже заслуга. Кто куричий-то помет собрал? Они ведь, наши будущие трудовики.
Мы смущенно затолкались, захихикали в радостном предчувствии. Степан засуетился, полез в портфель, потом шлепнул себя по хромовым коленям.
— Эх, едрена, забыл ведь, мужики! Поверх головы память не пришьешь. Забыл, ребятки, конфетиков. Вовсе позабыл. Ну, до завтрева потерпите. Потерпите до завтрева. У нас сразу физиономии скисли.
— Лучше бы ты вина не покупал, — сказал расстроенно дед. — Ребенок обман долго помнит.
— Да из-за вина-то проклятущего я и лампасеев не купил, — засмеялся председатель, поднимая зеленый стакан. — Ну, давайте за колхоз-то выпьем, а то горит душа.
У дедушки пропало настроение. Я помню, что, когда началась пляска, он ушел домой, к своим книгам и полуразрушенным гармониям.
А назавтра Степан, хлопнув себя перегнутым портфелем по хромовому колену, сказал деду с раздражением:
— Да что ты гудишь, как пустая корчага?! Конфетов да конфетов. До конфетов ли мне? Вон дела-то сколь.
Но понятно было, что мешали не дела. Стыд брал Степана, а признаваться в оплошности не хотелось.
— Поначалу-то ты добрый казался, Степан Силантьевич, — сказал ему дед.
Это разобидело Степана. Теперь редко кто с ним осмеливался говорить так.
— По молоду и крапива добра — не жалится. А заматереет, без разбору всех дерет. Так что не обессудь, коли ужалит. Ныне не такое время, чтоб каждому жамку разжевывать да над зыбкой баеньки тянуть.
После таких разговоров окончательно невзлюбил моего деда Степан. Почти на всю зиму отправил его на лесозаготовки. Вернулся дедушка с простудой. Отлежался на печи. Едва поправился — опять на лесоповал. После голодухи в германском плену он вообще здоровьем не отличался, а тяжелая лесная работа на морозе вовсе доконала его.
Степан не хотел слушать никаких уговоров. Мой отец, после службы в Красной Армии руководивший районным Осоавиахимом, в конце концов поругался со Степаном и добился разрешения вернуться деду домой. Он привез деда в ковровой кошевке, попил чаю и стал собираться обратно, дав мне горсть сказочно вкусного урюка.
— Ты сколько книг прочитал, — вставая, сказал он дедушке. — В них что говорится? Жизнь — борьба. Надо бороться. А так тебя вовсе заклюет Степан.
— Спасибо, Аркашенька, надоумил, — обиженно ответил с лежанки дед. — Я ведь и другие книжки читал. Я по ним хочу жить, с открытой душой, с добрым сердцем к людям подходить. Тем люди от копытных отличаются, что не с кнутом к ним подходят. Не борьба, а работа в одну душу, вот что надобно.
— Вот и плюют в твою душу, — сердито сказал отец, надевая шинель и красноармейский, с шишаком, шлем. — Ну, поправляйся давай. Я ведь так это, к слову. Тебя не переделаешь. Так хоть не будь таким… А то каждый тебя…
Но дедушка ничего не мог с собой сделать.