Отлежавшись на печи, по весне дедушка собрал свой сундук с инструментами и опять подался на какие-то стройки. Он знал: со Степаном ему не поладить. Тот, пользуясь его безотказностью и честностью, обязательно сделает так, как ему заблагорассудится.
Из этой поездки привез дедушка под осень только стопку открыток дальних городов да мешок камней разноцветных, овальных, как яйца неизвестных заморских птиц.
— Хотца эдакую тяжелину переть, — за глаза осуждали деда соседи. — Люди мануфактуру привозят, а он камни.
Оценили эту груду диковинных голышей только школьный учитель из села Липова да я. Но я еще в счет не шел.
Дедушка рассказывал мне на печи о море, которое день и ночь, зиму и лето, всегда шлифует эти камни. И для меня они были больше, чем разноцветные голыши. Это была работа неведомого, невиданного сказочного богатыря. Печь превращалась в белый корабль, который плыл в теплом голубом море. И я правил этим кораблем.
И вот сейчас приехал на побывку Степан с мешком одежды, выменянной на овощи. Неторопливый и спокойный, красный после бани, он пил за самоваром чай и толковал с дедушкой о гармониях, которые лежали в углу, связанные веревками, завернутые в платки. Весть о дедушкином приезде пронеслась по всей округе, и работу ему все несли и несли. Одни ремонтировали в память об ушедшем на войну сыне (придет игрок, только возьми гармонь, еще одна радость прибавится), другие из-за того, что после коровы это было самое ценное (можно будет обменять на муку), у третьих за военный год подрос свой гармонист, приспела ему пора ухватить на малолюдных военных вечерках сладкого с сильной горчиной веселья.
Степан, поставив на блюдце чашку вверх дном (это означало, что он чаю напился), завернул цигарку и сказал наставительно деду:
— Больно ты совестишься, Фаддей Авдеич. Боле за починку-то запрашивай. Принесут, найдут хлеб. Домой с мукой поедешь.
— Дак нельзя, кум. Больно худо иные живут. Хлеб травяной, — объяснял дедушка. — Нельзя с них цену заламывать. Не по совести это будет.
— Опять ты свое. А ты практицки, практицки ставь вопрос. Чего бы стоила эта гармонь неисправная? А ничего. Ребенку только забава. А ты починил. И практицки это теперь ценная вещь. За нее муку можно выменять. Дак, выходит, что половина того выменянного мешка твоя, — растолковывал Степан, ухвативший своим «практицким» умом самую выгоду.
Мне хотелось, чтоб дедушка ответил, что нельзя так. Это он, Степан, может лук замачивать, самогон гнать, когда у других и есть нечего. Дед покачал головой:
— По-разному мы это разумеем. Для меня лишку взять — невозможное дело, для тебя — проявление похвальной оборотливости.
— Дак как ныне без оборотливости, — схватился Степан. — С голоду подохнешь.
Пока мы с Ванюрой обедали, Степан с дедом ударились в воспоминания.
— Зря ты, Фаддей Авдеич, насупротив меня в те поры шел, когда колхоз зачинался. Теперь вот ты хворой старик. А если бы вместе, мы бы с тобой дело завернули. Оба бы на славе ходили. Я ведь дерзкий, решимость имею, а ты бы свое тонкое умельство проявил. Мы бы не хуже Петра Прозорова артель прославили. У тебя ведь сколь затей в голове осталось.
Дедушка хмурился. Об этом говорить он не любил.
— Я сам не хотел, потому что ты себя одного, Степан, видел. Не для колхозу ты бы старался, а как себя выше вознести, — сказал он. — Боялся, что от этого хуже людям станет. Да и хуже бы стало. Несимпатичной ты был фигурой.
— Ну, отказ ты мне сделал, а ведь и сам ничего не добился. Тебя же теперь скрутило.
Дедушка долго молчал. Степан бередил старую его боль. Действительно, многого ли он достиг, хотя мечтал о многом?
— Знаешь, Степан Силантьевич, не каждый в знаменитости производится судьбой. А честным может остаться каждый. Честно жизнь прожить, честных детей воспитать — великое дело, пусть и неприметное. Я так разумею, а больше никак.
— Да кому эта честность нужна, коли она без пользы? Ну, сам-то ты честен остался, Аркаша твой и внук совестливость ценят. Ну и что? А другие скажут: вот был мужик совестливый, ни разу даже щепотки табаку не украл. И засмеются ведь.
Дедушке трудно было спорить с этим сытым, уверенным в себе человеком, но он не сдавался. Тут речь шла о главном — его взглядах на жизнь.
— Мы помрем. После нас честнее и умнее люди будут. Может, они рассудят, — сказал дед. — А за честность и справедливость люди жизни свои кладут, сердце отдают. Ты об этом подумай!
Дедушка распалился, впалые щеки порозовели. В эту минуту он припер Степана к стенке, но тот, как всегда, в серьезный момент ушел от прямого ответа.
— Вот теперь ты такой, Фаддей Авдеич, каким был, когда за коммуну агитировал, — сказал он.
Не знаю, чем закончился этот разговор. Мне было некогда слушать его. Мы собирались идти на вечерку в соседнюю деревню Кулябинцы. Мне хотелось одного: чтобы дедушка еще сильнее отчитал Степана. Даже меня его зазнаистый тон подмывал крикнуть, что дедушка прав, всегда прав.
Я тайком достал из котомки костюм отца, который послала мама с нами обменять на муку, и, спрятавшись на сеновале, приспособил его для себя. Брюки я подшил снизу, и они оказались мне почти ладны. Полы и рукава у пиджака подогнул внутрь и подметал. Костюм после этого оказался почти по мне. Правда, плечи у него свисали, но это не беда. Слыша призывные звуки гармошки, я наспех переставил пуговицы. Теперь я был парень хоть куда, в почти новом, почти ладном мне костюме.
Как и накануне, пока шли до Кулябинцев, пела Галинка ту самую песню про сосну, и Андрюха даже научился ей подыгрывать. Ванюра сегодня не куролесил. Шел пасмурный, непроспавшийся.
Начал моросить дождик. Вечерка была под крышей. На столбе в ограде висел фонарь «летучая мышь», керосин для которого насобирали по ложке кулябинские девчата и парни.
Сидя в тени на порожке избы, я думал, что, если Галинка позовет меня сегодня плясать, обязательно покручусь с ней. Ведь я в костюме. Да и плясать — это не так уж трудно. Главное, чтобы вовремя она проскочила под моей рукой и волчком завертелась на месте.
Но сегодня на жердяном полу пляска как-то не получалась. Тогда гармонист заиграл танец, который у нас называется «Сербиянкой».
И тут Галинка удивила нас всех.
Она первая вышла на середину и легко, плавно, будто была невесомой, начала так выплясывать, что просто на удивленье. Мне было приятно, что так пляшет наша коробовская девчонка, а Андрюха, наверное, вообще был на седьмом небе. Галинка для него плясала так легко и красиво.
Эта вечерка была последней перед Андрюхиной отправкой. Неизвестно, когда еще он в следующий раз попадет на здешнее игрище и попадет ли.
Галинка раскраснелась. Стала от этого еще красивее. Жаль все-таки, что не удалось мне с ней поплясать. Я ведь мысленно разучивал движения, какие надо делать во время пляски, и костюм вот надел.
Шли мы обратно сонные и усталые. Впереди Ванюра пиликал на гармони. С востока поднималась светлынь, а потом свекольная заря залила небосклон, и сразу бусый туман затопил все, кроме стрельчатых верхушек молодого пихтарника. Тропка свильнула в сторону и очертя голову кинулась вниз. Мы с Ванюрой повернули на нее и тут потеряли Андрюху с Галинкой. Где-то они отстали и затаились, не откликаясь нам.
Ванюра зло пнул желтым американским ботинком хрусткий свинарь, растоптал веселое семейство лисичек. И вдруг заорал:
Русы косы, русы косы,
Русы косы вьются вниз.
Эх, за эти русы косы
Мы с товарищем дрались.
Это, конечно, для Андрюхи. А может, так, из озорства?
Мне было грустно. Может быть, оттого, что уезжал Андрюха, или потому, что я не такой удачливый и смелый, как он. На меня не обратила внимания красивая веселая Галинка.
Около самой нашей деревни я совсем успокоился. От бессонной ночи мне было как-то томительно и хорошо. Я спустился к мглистому ключику, в котором бесшумно кипела ледяная струя, приложился губами к щемящей скулы воде, напился, чувствуя, что стал бодрее.
Вдруг сверху раздался осторожный хруст. Я поднял взгляд и обмер. На меня смотрел большеголовый мягкогубый лосенок. В глазах его отражалась эта же мглистость ключа. Я тихо встал и, стараясь не помешать ему, попятился на пригорок. Пусть, пусть пьет зверюха.
Ванюра, присевший на пригорке, тоже заметил лосенка. Вложил два пальца в широкогубый рот. Раздался разбойный посвист. Лосенок в одно мгновение исчез в лесной густерне. Зря он его спугнул. Такой хороший был лосенок.
— Ловкач Андрюха-то, а! — сказал Ванюра и подмигнул.
Но то, что касалось Андрюхи, не вызывало у меня никаких таких подозрений.
— Нет, Андрюха хороший. Ты брось, — сказал я.
— Ты всегда за него, — обиделся Ванюра.
Конечно, за него, ведь мы друзья.
Мне надо было еще поспеть спрятать костюм, чтобы дедушка не заметил, что я наряжался. И вообще, чтоб никто не заметил. Мы стали спускаться по ложбинке в деревню, и в это время я вдруг увидел Галинку. Она стояла на берегу пруда и улыбалась. Ветер подхватывал длинные концы платка, накинутого на плечи, и играл ими за спиной. Андрюха, закатав брюки, лез в пруд и рвал какие-то цветы.
Я обнял Ванюру за плечи.
— Пойдем, а то ведь выспаться надо.
Только бы Ванюра не оглянулся и не увидел Галинку с Андрюхой. А то опять засвистит или что-нибудь скажет, отчего повянет улыбка на Галинкиных губах, а Андрюха заторопится скорее из пруда. Они-то ведь нас не заметили.
ГЛАВА 6
Ефросинья работала скотницей. По утрам она раньше всех пробегала по деревне. А сегодня вместо нее ушла туда Агаша. Кончились быстротечные Андрюхины отпускные дни. Надо было с кружкой-ложкой, сменой белья явиться завтра поутру на сборный пункт. Но сегодня Андрюха был еще штатский. Он сидел за столом в одной майке с дырками, словно сделанными зарядом дроби, резал ножом на брусочки репу и по одному бросал их в рот. Кроме того, успевал качать на ноге племяшей. Чувствовал Андрюха вину, видя печные трещины, которые напоминали неведомые реки на карте неведомой части света.