Летние гости — страница 55 из 110

иваясь, думал о том, что все-таки предстоит мне опять лезть и доить корову и вряд ли это закончится добром. Но тетка Соломонида, поглаживая корову, сама вошла в хлев, ощупью нашла подойник, скамеечку, и успокаивающие длинные звоны молочных струй привели Вешку в мирное состояние.

— Говорю ведь Сану: женись на Фене, женись на Фене. Девка хорошая, а он молчит и молчит, — сетовала Соломонида. — Или скажет: «Все на фронте, а я здесь женюсь. Да меня засмеют мужики, когда вернутся. Скажут, на постели с бабами воевал».

Как-то копал я на Сановом огороде морковь, свеклу, калегу — все, что осталось после Соломонидиной работы. Старуха убирала овощи с грядок почти на ощупь. Манили меня высоченные подсолнухи. На слабых шеях держались у них целые решета. Я пробрался к пряслу, схватился за стебель и вдруг услышал голос Сана, смех Фени.

— Ты меня любишь? — говорил Сан, держа в своих руках Фенину чумазую ладошку. — Ну вот хоть столько, с самый маленький пальчик?

Феня смеялась, руку свою не выдергивала.

— Нельзя ведь, Сан, таким дурачком тебе быть. Ведь ты теперь председатель. Почто ты глупой-то этакой?

Сан был очень дисциплинированным и не мог без определенности. Он не обратил внимания на Фенины слова, повторил, может ли она ответить на его вопрос.

Феня отобрала свою руку у Сана и начала вертеть в ней пускач.

— Я ведь не могу так, — навалившись на колесо трактора, объяснял дотошный Сан. — Видишь, я калеченый. А вдруг ты кого-то ждешь?

— Помоги мне трактор завести, — сказала Феня. И больше я ничего не слышал, потому что залязгал пускач, а потом застрелял мотор.

С утра мы с дедушкой садились за гармони. Я хотел ему помочь, но отчего-то все делал не так, как надо было дедушке. Я брал резонатор, похожий на длинный барак с множеством металлических дверец, и начинал с усердием тянуть в себя воздух. То ли легкие мои были слабы, то ли не так надо было втягивать в себя воздух. Каждый голос должен был петь отдельно, а у меня все они гудели враз.

— Сходи-ка посмотри, не пришла ли Вера, — придумывал для меня дело дедушка. — Да еще табаку поруби в корыте. Сан говорил, что искурился весь. И мне курево надо.

Я выносил корыто на завалинку и начинал топором рубить в нем самосадные коренья, наблюдая, не идет ли почтальонка Вера.

Я был рад, что теперь у дедушки много табаку, не то что в городе. Там все время я собирал на улицах окурки. У меня даже выработалась привычка рыскать взглядом по сторонам. Увидел окурок — и в карман. Карманы у меня пропахли табаком. Математик косился:

— Куришь, как извозчик.

Но не мог же я ему сказать, что не курю, что дедушка собранные окурки сушит в печурке, потом получается от самосада и папиросного табака какая-то дикая смесь, от которой он жестоко кашляет.

А здесь вроде и кашель у него прошел. Может, поправится он, исчезнет у него одышка.

Вера была самый желанный и в то же время самый нежеланный в Коробове человек. Дедушка все ждал, что вот-вот из дому перешлют нам папино письмо. Это будет радость. Тогда и сон тот забудется. Кроме того, Вера могла рассказать о новостях, которые узнала в сельсовете и на почте. Но она могла принести и горестную весть. В зависимости от новостей по-разному вела себя тугощекая, неунывная Вера. Если вести были хорошие — не было похоронных, не сдали наши ни одного города, а наоборот, «потеснили противника», то почтальонка охотно останавливалась у каждой избы. Соломонида приветливо звала ее:

— Кваску попей, Верушка. Репкой тебя попотчую, заходи, милая.

Когда же новости были плохие, Вера норовила пройти лужками, чтоб ее никто не заметил. Отдаст, что кому прислано, и все.

Она по опыту знала, что в такой день и люди ничем ее не угостят и веселого разговора не получится.

— Я-то ведь ничем не виноватая, — перехваченная мною, оправдывалась перед дедушкой Вера. — Раз наши фронт выровняли и сдали этот, ну как его, Амвабир.

— Армавир, — говорил дедушка, — я был там. Красивый город. Яблочный. На Северном Кавказе он. Все ведь нарушат там германцы и сады все.

Прибежала как-то Галинка, стояла, слушая дедушку, и будто что-то хотела спросить. Мяла в руках концы косынки. Тихонько отозвала меня.

— Не говори только никому, Паш. Почтальонка Вера письмо Ефросинье от Андрюши привезла. Что он пишет-то, где он? Узнай, а?

Я отправился с тайным Галинкиным поручением, чтобы первым узнать, что пишет Андрюха.

Он, оказывается, учился на младшего командира где-то на Урале. Спрашивал, бывают ли вечерки, и много-много расписывал о том, как нужна печь. Это уже относилось к дедушке. Посылал поклоны нам обоим, очень просил помогать Ефросинье.

Галинке только привет. Как Ванюре, как Сану, как всем остальным. Будто и не было у них ничего. Она убежала, когда я пересказал письмо, и вроде рассердилась на меня.

Но потом горластая почтальонка принесла солдатский треугольник и для Галинки. Галинка же слова никому не сказала о том, что написал ей Андрюха. Но, видно, написал хорошее, потому что ходила она веселая, волоча по траве косынку, и слышал я: когда она жала овес, то пела любимую Андрюхину песню о том, как на сосне перед боем вырезал солдат имя девушки.

Самые важные подробности привозил Сан, но он возвращался поздно вечером. Пока сходит в сельсовет за новостями, потаскает мешки у житницы, поработает на жнейке, потом опять пробежит в сельсовет, день и вечер пролетят. Дома хватало у него сил взять ложку, зачерпнуть картофельницу, а донести до рта уже не мог, ронял голову.

К вечеру в Соломонидиной избе всегда было много народу. Приходили послушать и хозяйку и дедушку. Он у меня мог все объяснить. И где теперь проходит линия фронта, и сколько раз наши воевали с немцами, и что уже однажды русские доходили до Берлина, да Гитлер про это забыл.

Сумерничали. В полумраке самокрутки выжигали неведомые письмена. Дедушка сидел по старой мужицкой привычке на корточках у порога, до поры до времени не встревая в разговор. Розовый свет самокрутки освещал вислые усы, сухой, хрящеватый нос.

— Сено у нас неедко, — жаловался Сан, — один черноголовик. Как зиму коротать станем?

Разговор поворачивал на любимую дедушкину тему о клеверах, которые и поля вылечат и корма скотине дадут. Сан любил точные цифры. Он в уме с азартом подсчитывал, какую прибавку урожая даст клевер. А потом, как мы с Андрюхой фантазировали на крыше, они с дедушкой, взрослые люди, взахлеб говорили, что бы можно было сделать, если бы колхоз разбогател. Ясли, медпункт, свой клуб, лавку. Но теперь не до этого. Все это потом, после победы.

Но однажды пришел Сан не в духе. Дедушка, как всегда, спросил, как идут дела.

— Барабаемся-барабаемся, а толку никакого. Вовсе притужно стало. Смех и грех, Фаддей Авдеич, на весь колхоз у нас шесть телег. А сегодня Ванюра одну ухлопал.

Не знаю, была ли какая хитрость у Сана, но дедушка на следующий день оставил гармошки и пошел к конному двору вместе с Митрием Арапом мастерить телеги.

ГЛАВА 7

Встречаются в наших северных местах такие черные горбоносые мужики с горячей южной кровью, что, глядя на них, невольно думаешь: наверное, давний предок вышел с Кавказа. Прозвище обычно им приклеивают одно и то же — Цыган. А нашего горбоносого назвали почему-то Арапом. Митрий Арап, отец Галинки и Фени, горбоносый, чернобородый, с острым, быстрым взглядом, еще недавно чувствовал себя молодым, ходил на гулянки. И случалось, на вечерку угадывал, где отплясывали его сыновья. Он маху не давал, играл на тальянке, а иногда и заводил старинную, с хороводом пляску.

Был Митрий конюхом. Любовью к лошадям еще раз оправдывал свое прозвище.

Подтянутый, ловкий, как танцор, Митрий все делал уверенно и любого, независимо от должности, мог выругать за сбитую у мерина холку, за езду галопом.

— Мотри, ребры как гармонь ходят. А была кобылка как барышня. Эх ты, на жужелице тебе ездить, — ругал он до войны председателя Степана, любившего кататься с шиком, — с хранежом надо, а ты… — И, возмущенный, уводил взмыленную лошадь для того, чтобы кормить и обихаживать ее.

Недаром конный двор наш считался чуть ли не лучшим в районе, и Митрию первому выдали серебром тисненное удостоверение колхозника-ударника.

С двойной натурой был этот человек. У себя на конном дворе он с женщинами-конюхами был добродушен и ласков.

— Эх вы, самоделки, самоделки, дак кто вам поможет, коли не Митрей, — и он помогал женщинам-конюхам: сено метал на подволоку и приучал к упряжи трехлетнего своенравного жеребенка Буяна.

— Митрей наша подпора, укрепа, — говорили конюхи.

В семье же Арап был строгим. За столом у него утвердилось свое место, у самовара, имелись свои чайная чашка и ложка, которые никому не полагалось брать, даже сыновьям.

С Феней и Галинкой он почти не разговаривал.

Жена Арапа Дарья, бессловесная костистая старуха, при муже боялась приблизиться к столу и сказать слово. Острый взгляд мужа пугал ее. Видимо, не только одним взглядом застращал ее Митрий. На дочерей он тоже покрикивал. Шел по деревне в то лето шепоток, что вечерами начал забегать Митрий к почтальонке Вере, бабе веселой и безмужней. Узнала первой об этом Агаша. Митрий на Агашины намеки отвечал зло:

— Усеки язык, балаболка.

С Митрием Арапом и чинил мой дедушка колхозные телеги. Развернули они свою мастерскую прямо у конного двора на поросшей муравой и топтуном лужайке. Дело у них шло споро. Арап, как и мой дедушка, как все коробовские мужики, был хорошим плотником, да и в кузнечном деле знал толк. Однако дедушка считался плотником первой руки. Арап с ним советовался, с другими же, даже с Саном, был сердит.

— Почто клинья-то забиваете, поди, вытрясутся, — беспокоился председатель.

— А не клин да не мох, так плотник бы сдох. И знаешь, Санушко, не говори под руку, а то не ровен час я тебя подале пошлю, — отвечал ему Арап.

Я знал, и мой дедушка сердился, когда ему говорили «под руку». Наблюдая, как скоро и ловко они сшивают искалеченные телеги, я долго не мог понять, почему им нельзя одновременно работать и говорить с Саном. Оказывается, это отвлекало внимание и можно было задеть себя топором, ударить молотком по пальцу или запороть брус. Но это я понял позднее, когда сам стал работать. А пока я мешал им, выспрашивая, где да почему надо долбить отверстие.