Летние гости — страница 58 из 110

Наконец мы отыскали около поскотины хорошую глину. Постеснялись просить в колхозе подводу, и я вместе со старшим сыном Ефросиньи Колькой стал возить ее к избе на тележке с колесиками из березовых катышков. Сначала было весело. Чтобы не ездить порожняком, мы с криком и гамом везли до околицы Колькиных брата и сестренку. Им здорово это нравилось. Они заливались смехом, кричали: «Тпру», «Но, пошел, Рыжко!», «Не лягайся, Цыган!» «Рыжко» был я. Но уже на шестой или седьмой раз нам прискучило возить глину. Много ли утащишь? Ведра четыре за одну ездку.

Под вечер меня окликнул Сан:

— Сходи на конный двор, скажи Митрию, что я велел лошадь дать.

После того как Сокол задержала тетку Дарью с колосьями, я чувствовал себя как-то неловко. И Галинка почему-то давно не встречалась мне. Видно, стыдилась. Сан везде говорил, что впредь станет отправлять в сельсовет. А там не помилуют. Время военное. Дедушке же рассказывал, что ждет не дождется, когда можно будет выдать хлеб колхозникам. Видит, что многие на траве держатся.

— Жестокое дело война, — качал головой дедушка. — Но быть жестоким нельзя.

Разрешение взять лошадь было чем-то вроде примирения с Саном, мы тут же помчались с Колькой на конный двор. Теперь мы за один вечер справились с заготовкой глины. И дедушка и Ефросинья копали ее, а мы отвозили к избе.

Потом мы делали чекмари — деревянные колотушки, которыми надо бить глину. Для этого мы с дедушкой распилили сучковатую березу так, чтобы у каждого опилыша был свой сук — держак. Получились деревянные здоровенные молотки с затесанными чижом верхушками. Этими чекмарями-колотушками надо бить глину до тех пор, пока она не станет вязкой и однородной, как тесто. Еще оставалось напилить досок, набрать жердинок, подходящих поленьев. Дедушка знал каких. Это для самого сложного сооружения в печи — кружала.

Дома оторвать меня от книжки и раскачать для дела было нелегко. Перед уходом на работу мама давала мне гору наказов — наколоть дров, истопить печку, сварить обед, сходить в магазин. Это все я делал, потому что без этого можно было остаться голодным и холодным. Но вот откидать от дома снег, прочистить дорожку к дровянику я считал совершенно напрасным занятием. Придет весна — все само растает. К чему плюхаться в суметах? И так хлеба мало. А тут еще тратить силы.

И вот, придя с работы, мама, усталая, молча брала лопату, начиналось совсем ненужное, на мой взгляд, перекидывание снега. Мне было стыдно, что она копает. Я смотрел в окошко и злился на нее. Вот упрямая. Потом я выходил, ворча, из дому, брал деревянную лопату.

— Ну что, тебе делать нечего? Что тебе этот снег мешает? — подхватывая комья, говорил я.

— Вода ведь в подполье попадет, — вразумительно отвечала мама.

— Вода и так попадет. Вон с другого сугроба напрудит, — уже входя в рабочий азарт, пытался я сопротивляться.

— Ну, немного попадет.

Некоторое время мы откидывали снег молча. Я еще сердился, еще был недоволен. И вдруг я понимал, что во мне уже нет той досады на маму, что мне даже нравится эта работа. Что уже почти все готово. И она, оглядывая ровную канаву, удивлялась:

— Смотри-ка, шутя ведь сделали. А ты говорил.

И мне уже не хотелось твердить, что все это напрасно. С усталостью в руках возникало какое-то спокойствие в мыслях и чувствах. И думалось о том, что надо бы все-таки помягче быть с мамой. А то разворчался, как сварливый старикан. Дела-то — раз плюнуть.

Погода снова закуксилась, и Сан разрешил Ефросинье устроить помочь. Пришла Агаша со своим чекмарем, Вера, успевшая разнести почту. Вскочила было в избу Галинка, но, увидев почтальонку, убежала. Ефросинья, довольная тем, что все собрались враз, гоняла палкой в ведре картошку: свежая кожура от этого легко слетает. Варить на такую ораву наработавшихся придется много, да еще не у себя: печь была разломана, и спекшиеся глыбы я вынес в ограду еще вчера.

— Ты уж, кум, сам-от не берись за работу, а только кружало сделай, — советовала Ефросинья. — А то устанешь. Мы без тебя тогда погинем.

Дедушка делал опечек, а мы носили глину. Пока сил было много, женщины успевали и работать, и балагурить. Начали обо мне. Первой подкинула словцо Агаша. Она умилилась тем, какой большущий я вымахал, выше Ванюры, а ведь нас, когда родились, мыли в одной бане.

Начались неприятные, сто раз слышанные воспоминания.

— Маленькой-от больно не баско ты ревел, не по-жилецки, — напомнила Агаша. — Как заревешь, бабушка твоя ногой притопнет: «Брысь, брысь под лавку!» Кошка, думала, а это ведь ты так ревел.

Я кривился. И хочется людям одно и то же говорить.

Но дальше было не легче. Вдруг Вера, округлив глаза, по секрету сообщила Ефросинье и Агаше, что будто мы все трое — и Андрюха, и Ванюра, и я — хороводимся около Галинки. Неспроста это.

Уйти бы отсюда, чтоб не слушать болтовню. Хорошо, что дедушка занят работой. Он вообще в пересуды никогда не встревает.

— Галинка что, — заметила Агаша, высыпая глину из ведер в деревянный ящик, — ей шестнадцать годов, а она и на деревенскую девку не похожа.

Дальше шел разговор, что не хватает ей итого, и другого. Раньше девки были сбитые, тугие, а эта как соломинка.

— Ой, подруж, подруж, — перебивала Агашу круглолицая почтальонка, — а шея-то у нее — вичкой перешибешь.

— Да бросьте, бабы, война ведь, — пробовала усовестить женщин Ефросинья, но ничего не получилось. Не часто ведь так на помочь сходиться удается. Надо наговориться всласть.

Я же думал о том, чтоб дедушка скорее доделал опечек. А то вспомнят они еще, как надевал я на вечерку папин костюм и подшивал его на сеновале. Агаша-то, конечно, об этом знала.

Наконец низ опечка был готов, и началась работа. То ли из-за того что я был на помочи один из парней, то ли оттого что женщины наперебой нахваливали меня, я впробеги таскал ведра с глиной.

— Ой, молодец Паша! — подхваливали они.

— Что ты, жданой, надорвешься, — жалела меня Ефросинья.

— Ничего, — подзадоривала Вера, — уж полмужика есть. Пусть руки развивает, будет чем девок обнимать.

Всегда она что-нибудь ввернет. Ну и Вера эта.

— Ну, басловясь, — сказала Ефросинья и серьезно перекрестилась не то на черную иконку, не то на плакат «Родина-мать зовет». Она и в бога-то не верила. Просто знала, что так водилось раньше.

Смачно ударили чекмари по мокрой глине. Они быстро заставили замолчать Веру. Полнотелая почтальонка вся раскраснелась, сбросила кофту, оставшись в рубахе. Бретельки врезались в белые плечи. Она то и дело бегала к медному жбану, пила воду.

— Чо с воды ты ядрена така, Вер? — спрашивала с тайным ядом Агаша.

— Ревматизма сердца, — беспечно отвечала та.

— Ревматизму нажила. Мне бы немного ее, я бы тоже поядреньше стала, — болтала Агаша.

Сочные удары чекмарей слышны были на другом конце деревни. Услышала их тетка Соломонида, пришла одетая в чистый домотканый пестряк и лапти.

— Бог на помощь, бог на помощь, — пропела она. — Больно я любила, бабы, ране печи-то бить. Артельная работа всегда веселая. Поди, и я на што сгожусь, Опросиньюшка?

— С робенками поводись, тетка Соломонида.

— Чо?

— С робенками, говорю, посиди. Сказку какую им расскажи. За окном уже заливался один из малышей.

— Что ты, андел господней, что ты, андел! — запричитала Соломонида.

«Андел» ревел благим матом.

— Пойдем-ко черемушку найдем, пойдем, андел, — заманивала Соломонида ребятишек в огород.

— Горе, сколь услужлива старуха, горе, сколь услужлива, — похвалила ее Ефросинья.

А работа все становилась горячее и горячее. И невозможно было ее остановить. На меня уже покрикивали: скорее носи, скорее. Напоминала мне эта работа деревенский ток, когда прожорливый зубчатый барабан требует все новых и новых снопов и тут уж знай поворачивайся, а то и ругнут в пылу.

У раскрасневшихся женщин растрепались волосы. Агаша явно устала. Она ведь старше всех. Ойкает: загоняли, черти. Только Ефросинья работает как ни в чем не бывало. У нее чекмарь словно сам прыгает, мнет и трамбует глину.

Вера по-прежнему бегает к жбану напиться.

— Опросинь, Опросинь, — озорно сияя глазами, кричит она, возвращаясь к печи, — ты бы бражки наварила на помочь-то.

— Да где, бабы, сахарку-то взе-еть! — всерьез оправдывается Ефросинья.

Сахару в деревне нет давно. Это не город, карточек здесь не выдают. Деревня живет тем, что сама производит. Ефросиньина Нюрка, младшая девочка, наверное, вообще не видала сахар, не знает, как он выглядит. Пчел же в нашей деревне держит один Митрий Арап, да и то всего две семьи. Мед нынче дорогой.

— Шабаш, шабаш! — говорит дедушка. — Отдохните.

Все, кроме Ефросиньи, бросают чекмари. Дедушка увидел, что сильно притомились работники.

Одним застольем едим вареную картошку, запиваем молоком, заедаем луком и солеными рыжиками. Ефросинья ничего не жалеет. Только хлеба у нее нет. Поэтому каждый принес свой кусок. У кого он черный, как жмых, у кого еще чувствуется в нем примесь муки. Я знаю, что у Агаши в клети есть пахучие ярушники, закрытые домотканой бордовой скатертью, но она здесь ест травяные лепешки. Давняя ее хитрость.

У Ефросиньи в сенях нанизаны на жердочку пучки лебеды и клевера. Когда вовсе припрет голодуха, принесет она их в избу, подсушит в печи, расстелет полог, и начнет Колька толочь эту траву в ступе, поднимая пыль. Пыль и будет травяной мукой. Стрясут ее с холстины и будут вперемешку с остатками ржаной муки печь хлеб.

— Хоть бы Сан ржицы по трудодням дал, — вздыхает Агаша, — а то у меня брюхо заныло, какой хлеб.

Эти слова все пропустили мимо ушей. Агаша перестаралась. Она и сама понимает, что не так сказала.

— Когда и досыта его поедим, — вздыхает Вера.

— Ой, Вер, одна голова не бедна, а и бедна, так одна, — откликается Ефросинья из подполья, откуда достает новую плошку рыжиков. — Колянька-угодник рыжиков-то набрал у меня.

Колька сидит вместе со всеми. Он тоже работал. На ногтях все еще глиняная кайма.