Летние гости — страница 61 из 110

— Паша, где ты? — обеспокоенно спрашивала Галинка, а мне не хотелось откликаться. Спать, только спать. Но я встал и, шатаясь, опять побрел, пока не заметил что-то вроде стога.

— Я спать хочу, — жалобно сказал я. — Всего часик, всего. — И, не дожидаясь Галинкиного согласия, выгреб из стога охапку сена, сунулся в душную, мягкую яму.

Не знаю, спала ли Галинка. Наверное, она сидела рядом и стерегла меня. А я постыдно спал. Я чувствовал эту вину даже во сне, поэтому, услышав голос Галинки, сразу же вскочил на ноги.

— Пойдем, Паша, пойдем. Вон уже слышно, как паровозы гудят. Вдруг это Андрюша едет.

Зато потом, в душном помещении вокзала, где нам удалось занять место на диване, я сидел, боясь шелохнуться, потому что Галинка спала, положив голову на мое плечо. Я стерег ее сон. Я вновь проникся такой нежностью к ней, что мог просидеть целые сутки, если она, конечно, все это время будет спать. Пусть, пусть спит, а я даже не пошевелю плечом, хотя оно затекло. Пусть сердито косятся на меня сварливые тетки, пусть умиляются моей терпеливости те, что подобрее.

Я всегда помнил это сидение на вокзале, хотя ничего тут особенного не было: просто Галинке, замученной ночной ходьбой, не на что было положить свою голову.

Через год, когда я работал на заводе у мастера Горшкова, премировали меня к празднику Октябрьской революции билетом в театр, на постановку «Фронт». Место мое оказалось рядом с Сонькой из ОТК. Эта девчонка очень нравилась мне. А тут еще вырядилась: в косах фиолетовые ленты, платье такое же, под цвет лент. А может, наоборот, ленты под цвет платья. И вообще она была ничего. Ресницы большие, глаза, правда, не поймешь какие, но тоже красивые.

Дернул меня черт выкинуть этакую кавалерскую штучку — купить ей мороженое, малюсенький желтый катыш. Дорогое оно было, но, наверное, вкусное.

После спектакля около колонн Сонька неожиданно подлетела ко мне.

— Ты хоть проводи меня, Паша.

Наверное, из-за этого мороженого она что-то вообразила.

Вот это фокус! Еще проводи! Но я пошел. Темно же, все равно никто не увидит. Сонька всю дорогу мне говорила, что она поедет в свой город Харьков, когда кончится война, какое платье сошьет. Ей казалось, что после войны жизнь будет вечно счастливой. И мне так казалось, и дедушке, но я не про одежду думал, а про Кавказ, где яблок и винограда полно и горы в снегу даже летом. Ну, а теперь что я расскажу Соньке? Я еще Кавказа не видел. Про деревню, что ли? Про школу, про книги? Это ей неинтересно.

— Ты бы хоть меня под руку взял, — сказала Сонька, глядя со значением.

Что она, смеялась? Я брать ее не стал.

— Ну поцелуй. Вот уж мой дом. Я теперь уйду, а ты поцелуй. Ты не нахальный, и это мне нравится. Ты представь, что меня любишь.

Я посмотрел на Соньку. Она ждала. Она была красивая. И особенно губы были красивые.

Я хотел ее поцеловать в щеку, но потом раздумал. Я вспомнил Галинку. Ведь я ее люблю. Ну, не то что люблю. Ее Андрюха любит, а я думаю о ней, значит, мне нельзя целовать Соньку, хотя она тоже красивая и сама хочет, чтоб я ее поцеловал.

— Я не могу, — сказал я.

— Почему это ты не можешь? — вдруг озлилась она.

— Я люблю другую, — с гордой печалью сказал я.

И мне показалось, что в эту минуту я похож на графа Монте-Кристо.

— А она из нашего цеха, да? — вдруг заинтересовалась Сонька. — Скажи кто, а?

Зря я, конечно, сболтнул.

— Она далеко, — таинственно сказал я. — Она в деревне. В нашем Коробове.

Сонька засмеялась. Она не верила, что в деревне могут быть красивые девчонки.

— Глупый же ты, Паша, — заключила она. — Очень глупый. — И побежала домой.

Я, наверное, действительно был глупый, хоть и премировали меня билетом в театр. Но ведь нельзя целовать Соньку, если есть на свете Галинка. В этом я был убежден.

Нельзя целовать Соньку, если есть на свете Галинка, с которой шел почти всю ночь, взявшись за руки, а потом сидел на вокзальном диване совсем-совсем рядом.

Мне казалось, что Галинка спит, а она при каждом хлопке двери открывала глаза. Заходили разные люди с поездов, были мимоезжие военные, а Андрюха все не появлялся, и мы не знали, когда он появится. Не спросишь ведь: воинский эшелон идет по своему расписанию, о котором нельзя справляться. Спроси — могут за шпиона принять. Да и откуда точно идет Андрюхин поезд, мы не знали.

Время шло медленно-медленно. Я прочел все приказы и запрещения, висящие над кассовым окошком, рассказал Галинке «Маленького оборвыша» и «Педагогическую поэму», потом «Принца и нищего», а Андрюха все не приезжал. Мы, стыдясь, съели травяные лепешки, которые захватила Галинка из дому, потом ярушник, посланный Ефросиньей, а есть все хотелось. В торбочке были пироги, ватрушки и желтая бутылка топленого масла. Это Андрюхе. Это есть нельзя. Чтоб немного утолить голод, я наломал в лесочке за станцией кислющей рябины. Скулы сводило, а мы все равно ее ели.

И на второй день не было Андрюхи. Просмотреть мы его не могли, потому что по очереди выходили к каждому составу. Вместе выходить было нельзя: займут место, тогда стой или садись на заплеванный, грязный пол. Галинка с таким радостным нетерпением встречала эшелоны и с такой тоской во взгляде провожала, что я стал сердиться на Андрюху. Что ж он не едет и не едет? Мы так тут с голоду загнемся.

В третий день мы ели только рябину да пили воду из бачка. Особенно было нестерпимо переносить голод, когда рядом ели люди. Один дядька при нас умял чуть ли не полбуханки белого хлеба с настоящей колбасой. Наверное, какой-нибудь снабженец.

— Может, отломить кусочек шанежки? — предложил я Галинке.

В глазах у Галинки стоял почти суеверный страх: нельзя, это Андрюше. Я придумал, что Андрюха не любит морковные пироги, хотя он ел всякие, только давай побольше, и Галинка согласилась разломить постряпушку. После этого я заснул.

Мне приснилось, что Андрюха приехал и страшно рассердился на нас за этот морковный пирог. Мне хотелось оправдаться перед ним и сказать, что он сам виноват, раз не приезжал четыре дня. Но оказывается, это был не Андрюха, а железнодорожный милиционер, старый, седобровый дядька. Он проверял документы и выгнал нас с вокзала, потому что у нас не было даже самой плохонькой справочки.

— Уходите, да побыстрее, пока для выяснения личности я не арестовал вас.

На улице мы изрядно промерзли. Стояла глухая ночь, и дул знобящий северный ветер.

— Наверное, он не приедет, — сказал я. — Ведь уж и срок прошел.

— Нет, что ты. Он должен приехать. Ведь он обещал, — не согласилась со мной Галинка. Она так верила в Андрюхино письмо, что ее невозможно было переубедить.

Когда милиционер ушел, мы снова пробрались в теплый и душный зал ожидания. Только теперь нам пришлось стоять, спрятавшись за печку-голландку. На улице у меня зуб на зуб не попадал, и Галинка вся посинела от холода. Ждать, конечно, было напрасно, но Галинку разве переубедишь? Ничего, посидим до утра, а там — домой.

Часа через четыре опять зашел седобровый милиционер и, увидев нас, поднял крик. Галинка вся покраснела от обиды, а мне было все равно, потому что до меня почти не доходил смысл его слов. Это, наверное, с голодухи, объяснил я себе.

Милиционер на этот раз не успокоился, пока не проводил нас за вокзал, где уж не было никаких построек и ветер гулял во всю волю.

— Дяденька, брат у нас на фронт уезжает, его ждем, — сказала жалобно Галинка.

— Знаю я, «брат», смекаете тут, что плохо лежит. Еще раз увижу, арестую.

Самым лучшим было идти в Коробово, но Галинка, заслышав стук подходящего поезда, начала упрашивать меня подождать его прихода. Вдруг это Андрюшин. К вокзалу подойти нам было нельзя, и мы побежали к эшелону. Вернее, бежала Галинка, а я плелся за ней. Эшелон мы прошли почти полностью, спрашивая у красноармейцев, не едет ли с ними Андрей Коробов.

— Зачем тебе Коробов, черноглазая, — весело откликались военные, — иди к нам, у нас Сундуков есть.

У последнего вагона вдруг произошло чудо, нас догнал запыхавшийся милиционер и закричал:

— Чего вы тут носитесь, на вокзале вас сержант ищет! Хорошо, что я заметил, куда вы побежали.

— Ой, дяденька, какой вы хороший, — пропела Галинка, хотя этого милиционера надо было обругать. Он же сам нас выгнал с вокзала.

Через рельсы, слепящие глаза, бежал нам навстречу Андрюха, совершенно не похожий на себя прежнего. Он был в шинели с ремнями, в каске. Вид у него был озабоченный, серьезный. Галинка смотрела на него, как тогда, у сосны, и Андрюха смотрел на нее не отрываясь, как тогда. А потом он обнял ее. Я отвернулся. Потом вспомнил, что мы сбили для Ефросиньи печь, и протянул Андрюхе торбочку с гостинцами. Он и меня обнял, и так мы стояли, пока не двинулись вагонные колеса. Под учащающийся постук колес Андрюха говорил и говорил что-то Галинке, пока не подплыл последний вагон. Андрюха стиснул меня, поцеловал.

— Дедушке кланяйся! — крикнул он, прыгая на подножку.

Поезд ушел, и мы остались совсем одни среди тех слепящих рельсов. Пока мы ждали Андрюху, казалось мне, что я ему о многом-многом расскажу: и о том, как мы били печь, и про то, что я научился косить. А я не успел ничего сказать, совсем ничего, только увидел его. Потом я подумал, что обо всем можно написать. А вот то, что он Галинку увидел, — это самое главное. Ведь она любит его, а он ее. И сейчас они об этом еще раз сказали, теперь на душе у Андрюхи будет легче и светлее.

А Галинка вдруг повзрослела, прямо у меня на глазах. Она взяла меня за руку и повела через пути. Я руку вырвал. Что она ведет меня, как маленького!

— Пойдем быстрее. Вон маневровый, — сказала она и опять схватила меня за руку. Какая-то она была другая, не только повзрослевшая, но и просветленная, что ли. И холод ей был нипочем, хотя на веретеях так хлестал ветер, что казалось, пробирал до самых печенок. Меня бил озноб, я сгибался чуть не до земли, а теплее мне не было.

Я толком не помню, как мы добрались до Коробова, потому что вся дорога казалась мне полуявью и полусном. В каком-то ельнике Галинка сняла с себя теплый платок и хотела закутать в него меня, я отбивался, но все было напрасно. А когда полил холодный дождь, Галинка затащила меня в скирду и прижала к себе, пытаясь согреть. Но я уже не мог согреться даже в Липове, где мы попросились в избу.