А Ольга на него не глядела. Хохотнет, будто больно уж он потешный, и отвернется. Степан из себя стал выходить. Не знал, что сделать, чтоб посмотрела на него Ольга. Выпросил у матери свою новую сатиновую рубаху. Рубаха — черная косоворотка. Пуговицы — бусинка к бусинке. Стал ее на работу надевать. Отец ругается:
— Чо выходную рубаху лупишь-дерешь? Не праздник! Эдак на тебя не напасешься.
— Собрание, тять, сегодня, — оправдывался он.
Выходило, что каждый день было в то лето собрание.
Приспичило потом Степану завести клетчатую кепку. Почему-то в то время все парни в этаких ходили, а у Степана такой форсистой кепки не было. Опять к отцу. Вот ведь, сундук, сорок грехов, во что бы то ни стало фуражку захотел надеть.
— Тять, дай три рубля.
А деньги тогда дороги были. Это теперь сто — двести рублей мелькает, а тогда рублик получить не просто было.
— Эт-то еще зачем? — осердился отец. Желудком он страдал: видно, еще и поэтому всегда морщился, недовольный ходил. — На баловство деньги. Не дам!
Нашелся Степан, выпросил пятерку у Феди-клубаря и купил-таки клетчатую фуражку. Отец, как увидел Степана в ней, за желтую выгоревшую лохму волос натеребил.
— Не самовольничай, не самовольничай, — и головой прямо в стол.
Не больно было, а обида все-таки брала. Махонький, что ли!
В новой фуражке явился Степан на вечерку. Теперь уверен был, что Ольга на него посмотрит. На них, трактористов, не только ребятишки, даже старики смотрели с почтением. А девки и парни счастьем считали проехаться на крыле колесника. И, конечно, первыми ухажерами они были. Даже частушку такую пели:
Трактористы, трактористы,
Ваше слово — олово.
Ваши мазаны фуфайки
Завлекают здорово.
А Ольга и теперь его будто не заметила. То ли правду горда была не в меру, то ли поняла, что он не зря на нее заглядывается (девки это сразу как-то понимают). В общем на него она как на всех смотрела. И клетчатая фуражка не помогла.
Играл в этот вечер на гармони председателев Витя, и веселье кипело. Степан плясать боялся. Пробовал из разных кисетов табак да Витины городские папиросы, будто важнее дела не было. Приметил в этот раз: Ольгу все наперебой приглашают плясать. Значит, не один он ее видит. Где-то внутри заныло: прокурит вот тут…
Все ладно и ловко выходило у Ольги. Другая девка как гвоздями сколочена, шеей не ворочает, а эта весело да легко раскружится, остановится там, где надо, топнет к месту, да озорно, да красиво.
И еще приметил Степан, что неспроста председателев Витя столь часто ходит на вечерки. И не раз, и не два Ольгу вызывал на круг. В новом костюме, на пиджаке значки, а пиджак на одном плече. Не чета Степану. Степан про себя подумал, что вахлак он вахлаком рядом с Витей Касаткиным.
В тот вечер увел Витя Ольгу. Далеко по берегу Чисти слышался голос гармони. Степан от злости чуть не забросил новую кепку в реку. Зачем он ее покупал, зачем деньги взаймы выпрашивал, отцовы теребки перенес?!
Потом на Ольгу озлился: вон какая оказалась! Еще словом с ней не перемолвился, а обижался, будто она его обманула. Это потому, что в думах и мечтах много уж ей всего наговорил, да она об этом и слыхом не слыхивала.
И еще одна промашка у него вышла: сказал он по секрету своему приятелю Тимоне-тараторке, что Ольга больно хороша, вот с такой бы он ходить стал. Тимоня-тараторка (оттого такое прозвище получил: скажет — не поймешь что, одно слово другое заглатывало) сразу наобещал, что Степану поможет. Тимоня хоть невидный был, косозубенький, тощенький, а на всякие каверзы оказывался горазд и находчив.
Когда Витя с Ольгой ушел, Тараторка и говорит Степану: «Давай отлупим его, чтоб знал, как наших девок отбивать». И хоть девка была не ихняя, не из деревни Сибирь, а лубянская, Степан пошел за Тараторкой. Витю-то они городским, чужим считали.
Брели они лужком по колено в росе, а Тараторке это по брюхо уже было, выжидали, когда Витя останется один. Колья взяли, чтоб припугнуть его как следует.
Вот Ольга взлетела на горушку, где ее дом стоял. Витя разудало заиграл, вся душа у него ликовала. В это время и выскочили они из-за кустов. Витя даже вздрогнул, пискнули гармонные голоса.
— Кто это? — спросил он.
— А так, никто. Посчитаться надо! — крикнул Тараторка и, надеясь на Степанову силу, начал махать перед Витиным носом кулачишком. — Пошто к нашим девкам ходишь?
Что-то Степану в этой затее стало не по душе. Вдвоем да с кольями на одного лезть… Однако стоял.
Но Витя не испугался.
— Твои девки? Ты что, кулак или помещик? Крепостное у тебя право?
Тараторка взвизгнул, ударил колом по гармонным мехам. Хрупнуло что-то. Зашипел:
— Степан, огрей его! — и колом замахнулся уже на Витю.
Но Степан кол у Тараторки вышиб и закинул в ивняк.
— Ладно, пойдем, — сказал он, — не дело это.
Жалко стало и Витю, и Витину гармонь. Стыдно.
Потом Тараторка поедом ел его за такое миролюбие. А Степану тогда стало совестно: за что человека бить?! Разошлись, так и не подравшись. Правда, Тараторка пообещал, что они еще все припомнят Вите. А что помнить-то?
Витя, оказывается, сам перед Ольгой не больно был смел, говорил красиво, мудрено и непонятно. А то, что думал втайне, в записках выкладывал. Причем письма-то были не простые, а в стихах. Это уж Степан позднее узнал. Складно они у него выходили: «От ваших глаз, я без прикрас, сойти с ума возможно, когда посмотришь прямо в них порой неосторожно».
Ольга потом, она такая заноза, поддразнивала Степана:
— Пошто это я за Витю замуж не вышла? В городе бы жила, в черной шерстяной юбке бы ходила и в кофте шелковой.
А сама перед Витей робела, перед его ученостью. Это Степану и помогло.
Осмелился все-таки, позвал Ольгу плясать. А плясал ли, сам не понимал. Наверное, как лубянский бык Громовой, переставлял ноги на одном месте да башкой мотал. В Ольгиных усмешливых глазах искрилось веселье. То ли просто так ей было весело, то ли над ним хотелось смеяться. Да он и не для пляса ее пригласил, а чтоб шепнуть: хочу, мол, поговорить. Это теперь иной парень при всем народе на девке, как на изгороди, виснет. Вези его, бугая. Степан, чтоб впервые вызвать Ольгу на «барабушку», считай, три дня набирался смелости.
— Может, и приду, — ответила она.
И пришла. Оттого, что она пришла, вдруг Степан себя стал понимать вовсе другим, будто вырос сразу, сильнее и красивее стал.
Ходили за околицей, никаких особых слов вроде не говорили, а до того было хорошо, что всю жизнь бродил бы так.
— Пошла я, мама заругается, — и вроде бежать собиралась, но он ее удерживал, хотя тоже побаивался, как бы отец старым чересседельником не огрел по хребтине. Но это ему было нипочем, пусть бы огрел.
Расстались они, когда вовсю в Лубяне орали петухи. Шагал Степан в свою деревню Сибирь, и песни горланить хотелось. Первый раз проводил девчонку. Да еще какую, саму Ольгу! Шел и улыбался, не зная сам чему.
А Витя с той поры Степана обходил, сердился. Степан считал, что Витин отец Василий Тимофеевич на него сердце имеет. Как-то сеял ячмень в их колхозе «Красное солнце» и пропустил ластафину возле пней: сеялку гробить не захотел. Когда взошла яровина, плешь эта стала видна. Совестно было Степану, да что поделаешь. А Касаткин его разыскал.
— Чтоб не позориться, Степа, возьми ведро с ячменем, бутылку порожнюю да по пропущенному пройди, подсей бутылкой. А то пуда два потеряли.
Пришлось Степану ни свет ни заря, пока деревня спала, брести в поле с ведром да бутылкой, подсевать. Злился он, считал тогда, что нарочно, в отместку за Витину безответную любовь приедается к нему Василий Тимофеевич.
Витя в конце концов перестал посылать Ольге стихотворные записки, но Степан по-прежнему к нему относился настороженно. Из-за этого вовсе нехорошо у него вышло. В самом начале войны было дело. Стал у Степана нарывать палец. Директор МТС пересадил его с «хлопуши» на тарантас — кучерить. Тут и с одной рукой можно. Часами теперь сидел Степан на козлах, ожидая директора. Ворон считал.
Как-то стоял тарантас в Иготине около райисполкомовской коновязи. Вдруг видит Степан: идут ломаным строем мобилизованные на войну. Женщины плачут. Да и сами парни и мужики не больно веселые. И Витя Касаткин там шел. Клетчатая кепка на нос сбивается: голова-то под Котовского уже острижена. Увидел Степана, вскинул руку: прощай, мол.
Степан кивнул. Вот, сундук, сорок грехов, какой был! Только кивнул. А человек на войну уходил. Надо было хоть подойти попрощаться, на тарантас посадить. Ведь так, впустую ошивался. Потом, как о Вите разговор, обязательно Степан вспоминал это и самого себя костил. Не хватило ума до вокзала человека довезти. Ну, подождал бы директор, ну, отругал бы, да все равно на душе стало бы легче.
И вот теперь, узнав, что убит Витя, опять вспомнил об этом Степан. Старика Касаткина захотелось утешить. Единственного сына потерял человек.
— Да что ты тут, на платформе, один сиротеешь, айда к нам в эшелон. У нас в вагоне ребята в три аккордеона веселят душу. За победу опрокинем, — звал его Степан.
— Не могу я, Степа, — отказался Василий Тимофеевич и похлопал рукой по какой-то большущей штуковине, укутанной в брезент. — Электростанцию-движок для колхоза везу. Полтора уж месяца еду, прохарчился весь, а довезу. У самого командующего выпросил.
Степану жалко стало земляка, сбегал в вагон, приволок мешок с пайком, отвинтил фляжку: угощайся!
Пока сидели да про деревенское говорили, не заметили, как покатил Степанов эшелон. Эх, сундук, сорок грехов! Кинулся вслед, да не тут-то было. Видит вагоны, а догнать не может. Разве с поездом потягаешься, тот уж скорость набрал.
Ладно, ребята догадались, выбросили в двери его шмотье, хорошо, что документы на руках были. Подобрал Степан чемодан, шинель и обратно на платформу к Василию Тимофеевичу. Теперь свой эшелон не скоро догонишь. Касаткин ободрился, повеселел оттого, что у него объявился попутчик. А Степан ехал и ругал себя за то, что проглядел скорый состав. На этом товарняке он теперь до морковкиного заговенья проедет.