Летние гости — страница 71 из 110

— Серега, ты? — крикнул Степан.

— Я. А ты папка мой, что ли?

Не узнал, видать. Схватил Степан парнишку, прижал к себе, слезы подкатили, сказать слова не мог. И почему-то обидно тогда стало, что долго ехал, что губную гармошку не довез. Эх, сундук, сорок грехов, про сына-то и забыл. А как бы он обрадовался такой забаве!

Побежали они с Серегой за лужки, в поле. Не добежали, навстречу им летит Ольга, простоволосая, и ревет, и улыбается. Сама своим глазам не верит, что Степан вернулся живой. Знать, кто-то приметил и ей передал. Горячая, вздрагивающая, ткнулась Ольга в его грудь. Затряслась вся. Пошто так долго-то не ехал? Он смотрел на верхушку рыжеющей лиственницы, и туман ее начал застилать, хоть день был ясный и чистый. Туман долго стоял в глазах.

Осталось в памяти, как лубянские мужики, еще в гимнастерках, с поясными ремнями через плечо, позвякивая медалями, рубили ряжи. Василий Тимофеевич всех поднял, оборвал праздники. Сам он тут же суетился, плотников и землекопов веселил.

Степан это издали все видел. На своей вовсе изношенной «хлопуше» близко не подъезжал. Как-то не по себе было. Он ведь в эту станцию тоже много старания вложил, а кто теперь об этом знает? Он один. Да еще Касаткин. Но под конец вот духу не хватило, покинул Василия Тимофеевича. Все насмарку пошло. Но Василий Тимофеевич его не забыл, позвал в Лубяну на открытие станции. Это уже было по весне.

Когда наступили сумерки, как и наказал Василий Тимофеевич, вышли на улицу лубянцы с керосиновыми лампами. Верилось и не верилось, что загорится электричество. И вдруг померкли керосиновые лампы. Электрический огонь со столбов всю улицу осветил. Поднялись визг и шум. Люди стали фукать друг другу в ламповые стекла. А потом одумались, кинулись качать Василия Тимофеевича.

Он вверх взлетал и все отбивался:

— Погодите, черти! Погодите, хочу сказать! Хочу сказать!

Наконец устали мужики и бабы, отпустили Касаткина. Он поправил сбившиеся набок штаны, залез на крыльцо правления:

— Вовсе душу вытрясли, черти. Хочу сказать. Вот тут в самой задней толпе стоит один скромный человек — Степан Никитич Семаков из деревни Сибирь. Не зря я его позвал. Кабы не он, может, и не хватило бы у меня пороху довезти эту станцию. Он тогда, когда моченьки моей не стало, помог ее довезти и провиантом меня снабдил. Спасибо, Степан Никитич, от всего народа спасибо!

И хоть чужой вроде был Степан, а подхватили его лубянцы и стали качать. Начальство из района руку ему жало, каждый человек старался что-то хорошее сказать.

И были эти минуты в жизни Степана такими, что ни с чем их не сравнишь. Вроде своим человеком почувствовал он себя в Лубяне, и не только своим, а видным человеком. Не часто в то время хвалили, так Степану памятны были эти похвалы, хотя думалось ему: не на полную катушку он их отработал.

Теперь, правда, все стали лубянские. Еще при Василии Тимофеевиче укрупнился колхоз. Но в крупном колхозе недолго Касаткину пришлось поработать, скрутила его желудочная болезнь. Еле ходил, а все про колхоз думал.

Без Василия Тимофеевича скоренько пошло дело под гору. И так-то жилось нелегко в те годы, а еще новое начальство попалось такое, что на людей зверем смотрело. Тот же заместитель председателя, бывший Степанов приятель Тимоня-тараторка. Придет к нему человек, скажет: то бы надо исправить, это неладно делается. Василий Тимофеевич похвалил бы за такое, послал плотника клетки новые в свинарнике сделать или возчика с лошадью за забытым стожком сена, а Тараторка враз обрывал: без тебя знаем, не твое дело, ишь какой умный. Поначалу обижались на это, а потом махнули рукой. Чего зря говорить, коли слушать не желают.

И потянулся из Лубяны народ, хотя вроде бы трудно найти деревню раздольнее да красивее.

Не виноваты, говорят, председатели в том, что бежал народ. Тяжело в послевоенной деревне было. Но ведь там, где непонятливый да хамовитый человек сидел у руля, бежало еще больше. Выходит, многое от них зависело и теперь зависит. От того, какой руководитель, жизнь то сластит, то горчит.

Это теперь Лубяна стала такая нарядная: наличники на окошках, карнизы резные по краям крыш, дома по-всяконькому изукрашены. Лубянцы стараются, не хочется одному от другого отставать. Один ромбиком украсил, другой шашечкой, а третий вспомнил старинную резьбу кружевом, всех перещеголял. Егор Макин так в полоску дом выкрасил. Идешь теперь по Лубяне — одно любованье. А было время — не заботились так мужики, потому что не собирались жить в своей деревне. Досками заколотят окошки крест-накрест — и ходу, чтоб никто не ведал, когда они уехали и в какую сторону.

Захворал Василий Тимофеевич Касаткин — приехал в Лубяну выдвиженец. Прозвали его Геня-футболист, потому что он оживал только тогда, когда передавали по радио о футболе, а так больше молчал, неизвестно о чем думал.

А ведь когда его привезли, был парень как парень, чистенький, мытенький, институт кончил, высоко, хоть и не по сельскому хозяйству, работал: русскому языку учил студентов. Вызвался ехать в деревню, потому что пустяковым делом считал хозяйством заправлять. Наверное, мечтал через три-четыре года вернуться в город при орденах. Ан оказалось все не так. В деревне того нет, этого нет, а чего не надо, того в избытке. То засуха, когда нужен дождь, то льет неделями, когда мечтаешь о ведренном дне. Поле ведь не под крышей. А он, поди, мечтал, что все пойдет так, как в книжках пишут: захотел — и сделалось.

Упал духом новый председатель, сник, иной день небритый ходил. А это так и знай, раз на себя махнул человек рукой, значит, ему не до колхозных дел.

Вот в это время и выдвинулся Тимоня-тараторка. Андрея Макаровича Дюпина, который при Касаткине был заместителем председателя, потеснил в сторону. Первым помощником и другом считал Тимоню Геня-футболист. Вроде мелкий Тимоня человечишка, а вреда от него много и Степан, и другие лубянцы видели. Махонькая соринка, коли близко к самому зрачку, и большую вещь закрывает. И Тимоня многим свет застил.

Степана по дружбе да по знакомству «не забывал». С грехом пополам по неудобицам да кочкарнику сгоношит Степан стожок для коровы, а не успеет вывезти. Приметит сено Тараторка: на каком таком основании? Свезут на колхозный двор. Хоть по людям иди побирайся, сено ищи. А косил-то его по утрам ни свет ни заря да по вечерам, когда уж под ногами ничего не видно. Не в ущерб колхозу, а Тимоня увидел ущерб.

Воровски приходилось корма запасать для коровы. Постучит средь ночи сестренница Нинка в окошко. Хоть и не умеет шепотом говорить, силится, сипит:

— Степан, поехали.

Как конокрады, в темнотищу в лес. Сколько возов он перетаскал запасенного на полянах сена для однодеревенцев! Жалко людей. А заработал за это штраф: Тимоня же расстарался. Долго не понимал Степан, из-за чего так невзлюбил его бывший приятель, да так и не понял. Решил, что на должности своей заелся Тимоня. Может, так оно и было, а может, и не так. Потом уже сам Тимоня сказал, из-за чего так-то себя держал, но тогда у Степана злость на него отошла. Оказывается, на Ольгу зарился, пока он на войне был.

Дак сено-то пошто отнимать? Хоть бы понимал. Оставит у мужика корову без корма на зиму, чего тому делать, как из деревни не бежать? Трудодень-то вовсе был худ. А ребятишек у каждого в избе не по одному рту.

Недомерок Тимоня. Когда в парнях ходили, всерьез Тараторку никто не принимал. Не только из-за маленького рос-тика да из-за его неловкости. Вздорный был.

В начале апреля приласкается солнышко, обсушит веретеи, бежит туда ребятня играть в «часы». Считаются: «Ехала торба с высокого горба. В этой торбе хлеб-пшеница, кто с кем хочет ожениться?» И в пару берет вышедший своего приятеля. А кому не повезет, водить остается. Этот по-татарски садится на землю, а остальные через него сигают. Перепрыгнул — шапчонку на голову водящему. Прыгают, прыгают — шапки целой башней, никто уронить не может. А Тараторка своей косолапенькой пробежечкой пустится — и обязательно наотляп, шапки уронит. Уронит и начнет ериться, спорить, что это не он, что это нарочно водящий головой качнул. Конечно, и так бывало, но уж неловок был Тараторка — это все знали.

Поставят Тимоню на четвереньки на бугор, берут водящего за руки, за ноги и отбивают «часы» по Тараторкиной заднюхе. Сколько шапок уронил, столько и бою. Так, бедного, ударят, что он, как лягушонок, летит вниз. Хнычет, грозится, да снова надо вставать. Не выдержит, убежит к матери жалобиться. Ну, а жалобщиков кто любит?!

Из-за плоскостопия не взяли Тимоню на войну. В военные годы он вовсю командовать обучился, заместителем председателя стал. Щуплый был, носик багровый, голосок невзрачный, а хотелось ему быть человеком значительным. Иногда и врал на себя, рассказывал, как у красавиц приходилось ночевать, как они ценят его. Да не больно походило это на правду.

И вот при Гене-футболисте Тимоня снова стал фигурой. Весь вид его выражал степенность, хоть по-прежнему был он щуплый. Купил дерматиновую кожанку, брюки-галифе, китель с карманами. Все, как у районного уполномоченного Леона Васильевича Редькина. Когда говорил, пыжился, с натугой слова из себя выдавливал, бас развивал. Видно, от того же Редькина набрался речей: «Рабочие конно-ручного труда обязаны», «Коровы категорически не доятся, и заместо итогов мы имеем на сегодняшний день казус».

Для Гени-футболиста был он вовсе незаменимым, потому что тот толкался, как слепой котенок, и везде получал отказ. Не было в Гене никакой хитрости и изворотливости.

А Тимоне только скажи, что раздобыть чего-то надо, от радости петухом запоет. Достать ли чего, комиссию ли какую по колхозу провести, все обстряпывал с выгодой. В любую приемную прорвется, станет молить начальство, как нищий, чуть не на колени падет. И всплакнуть всплакнет. Добудет, вымолит запчасти ли, семенное ли зерно, разрешение ли на продажу леса, ну а в конторе у себя станет головой крутить, до слез хохотать, как вокруг пальца обвел.

Раз нагрянула комиссия посмотреть поле с выбракованным льном. Пятнадцать гектаров вымокло. Тараторка представителей к одному полю три раза подвозил, конечно, с разных сторон, и те втрое больше выбраковали льна. А на остальных гектарах урожайность подскочила. Чуть ли не лучшим по району был признан лен.