— Тогда ясно, — понял Степан. — Помнить о тебе будут. А вот я помру, меня помянуть будет нечем. Что сделаю, за год съедят — не помянут, — сказал он и добавил: — А не помянут, так и хрен с ними. Обидно только, тоже ведь что-то хорошее делал. С самого детства в работе.
Тут Шура ничего не мог сказать: правда есть правда, крестьянская работа такая.
Степану понравились кораблики, стал он упрашивать Шуру, чтоб дал чего-нибудь ему поделать. Руки вдруг зазудели.
— Да нет, я сам. Все сам люблю сделать, — не соглашался тот, но потом, видно, жалко стало Степана, дал ему маленький станочек. Надо было крутить ручку и через валики прогонять проволоку. Она становилась плоской, отпечатывались на ней украшения — дубовые листочки с желудями, фигурки. Это для того, чтобы борта корабля украсить.
Крутил Степан ручку и рассказывал Шуре:
— Терпение у меня все кончилось. Не могу — и все. Уехал и не вернусь в Лубяну. Ты мне подыщи работу на своем заводе. Я ведь и экскаваторщиком могу, и трактористом, и бульдозеристом, всю войну шоферил.
С Шурой он шел на полную откровенность, а вот снохе и сыну говорить боялся. Думал, что Веле это не по сердцу придется. Не затруднится, покажет от ворот поворот.
— Работу я найду, но Лубяну мне твою жалко, — вздыхал Шура.
— А чо тебе-то Лубяну жалеть? Это мне ее жалеть надо. Да не могу я больше глядеть на то, што там делается.
Но и от него вроде заботы лубянские отошли.
Теперь по вечерам было у Степана занятие — спускался к Шуре-нижнему мастерить кораблики. А днем ходил по городу, читал объявления о работе. Везде нужны были люди. Работу он отыщет, а вот где квартировать? У Сереги, поди, не ужиться ему. Веля строга. Ступить боязно. А он ведь с работы будет приходить грязный. Явится и на Велин выговор налетит. Придется в общежитии устраиваться. Сразу-то комнату не дадут. А он ведь немолодой, в пять десятков по-холостяцки по общежитиям скитаться не пристало. Да и об Ольге надо подумать.
В городе жили люди иначе, чем в Лубяне. У них в деревне в спецовке да телогрейке ходить — милое дело, лучше не надо. А здесь в спецовке почти никого нет. Уж если какой человек в рабочем пройдет, косятся на него. Почти все люди после смены помоются, приоденутся, не узнаешь, который слесарь, который инженер. Может, и он так станет ходить, тогда можно бы жить у Сергея. А Ольга бы в дому всем стала заправлять. Лежи себе Веля, ногти точи. И вроде на этот раз все укладывалось хорошо да ладно.
Днем тоскливо было Степану. В квартире тишина, не с кем словом перемолвиться. Газетки почитает, на кухне пол подотрет, чтоб Сергею меньше было работы, и на улицу. В скверике около дома пенсионеры с тросточками, греются на солнышке. К ним Степан подходить побаивался. Про деревню станут расспрашивать и винить его будут. Скажут, как же так, соломы даже на корм не хватает!
Приглянулся Степану ресторанчик на базаре. Он так и назывался «Ресторанчик». Там никто на него внимания не обращал, не спрашивал, кто он да откуда. Стоял он у круглого высокого столика, пиво пил и слушал, кто о чем толкует.
Как-то буфетчица, грудастая, капитальная женщина, долго не могла пристроить насос к бочке. Степан с охотой взялся. Долго ли! Мужицкая рука. Выбил пробку, пристроил насос. После этого буфетчица его стала отличать среди других: головой кивнет, а иной раз и без очереди кружку протянет. Скажет: «Наш это работник».
И Степан, коли надобность какая возникала, помогал буфетчице. Десяток ящиков с лимонадом занести, пустую бочку отодвинуть.
Когда пиво расторгует Сима, так буфетчицу звали, в «Ресторанчике» вовсе пусто бывало. Сима для него бутылку пива припасет. За плату, конечно. Она вроде бы как угощает, а Степан не позволял, чтоб она за него платила. Торговля — дело такое, еще недостача у нее образуется.
Сима веселая была, пиво наливает, и легко, играючи у нее все идет. Крепкая, капитальная, а поворачивается проворно. При Степане как-то разговор завела в пустом «Ресторанчике». Для него, конечно. Вот, дескать, вроде мужчина вы мягкий, добрый, такие и нужны мужья. Степан ответил, что не такой он уж и добрый. Всякий бывает. Тоже не сахар.
А она: «Для женщины, Степан Никитич, кем бы она ни была, главное — любовь. Чтоб рядом он был». И на Степана смотрела так, что он свой взгляд отводил. Головокружительно смотрела.
Сам того не заметил: прежде чем из квартиры выйти, в зеркало стал смотреться. Сапоги надраивал, как в праздник. В Лубяне бы сразу приметили: заухажерился. И в точку бы попали. А здесь никто, кроме Симы, это не приметил. «Ресторанчиком» у него день был занят теперь.
И он, считай, городским стал, хорошие знакомые появились. Шура-нижний, Сима.
Шура сказал как-то, что нужен у них на заводе автокарщик. Работать и в цехе, и во дворе. Подцеплять грузы и перетаскивать куда надо. Привел он Степана в цех. Дали ему поездить на автокаре. По сравнению с трактором детская забава. Ездить по помещениям. Ни грязи, ни шума, ни тряски. В белой рубахе можно работать. Подцепил стену ящиков — и вези куда надо. Ссадил их — дальше поезжай.
На радостях позвал Степан Шуру в «Ресторанчик». Хороший был разговор на глазах у Симы. Теперь оставалось с Серегой о прописке договориться. Пусть на время. И все ладно станет. Шли они дорогой с Шурой веселые, чуть не в обнимку. Еще бы, вместе станут на работу ходить. Вот ведь, сундук, сорок грехов, не все горевать, и радость бывает.
Степан сам не знал, как бы в городе у него получилась жизнь. Поди, таким стал бы горожанином, что не узнать. Но вышло все не так, как укладывал в мыслях.
Средь ночи разбудил звонок. Растерянный вернулся Серега.
— Пап, от мамы телеграмма. Тетя Рая послала. «Ольга тяжело больна. Приезжай. Раиса».
Степан не успел с Шурой-нижним попрощаться. Обидится, поди. Сергей посадил его на ночной поезд. Дорогой, пока до вокзала ехали, Степан сыну рассказал про то, что хотел у него жить. Сергей даже обиделся, что у отца такие опасения были. Решили, что Шуре накажут: пусть недели две место автокарщика прихранит. За это время Степан вернется. Может, и не один, а с Ольгой сразу приедет, поселятся у них.
И Симе ничего не успел Степан сказать. Исчез — и все. Да ладно. Баловство это одно. Не надо себя распускать, но долго еще ни с того ни с сего она вспоминалась.
Ночью в вагоне то ли во сне, то ли спросонок увидел Степан всю Лубяну и речку Чисть. Сверху, будто с высокой сосны или с какого-то самолета, смотрит на сине-зеленое раздолье лесов, и в этом раздолье чернеет Лубяна. А в Лубяне их дом. В нем Ольга одна-одинешенька. Дочь Даша в школу на неделю уезжает. И будто не днем это, а ночью, при лунном свете. И уж чуть ли не с луны все это он видит. И пожалуй, сам он неживой, раз все видит с такой высоты. По Лубяне поднимаются банные горьковатые дымки. Вот и Ольга вышла с сухим веником под мышкой, не знает, к кому в баню сходить. К Дюпиным, так не больно хорошо, и так все годы, пока тут живут, к ним ходят.
Степану стало не по себе. Баню-то он срубил, а печь-каменку сложить не успел. Решил: «Уеду, не нужна станет». А теперь вон ходит Ольга мыться то к Макиным, то к Дюпиным. Даже беспутный Егор имеет баню, а он, Степан, — нет. Идет она к Раиске Макиной, а его, своего мужа, не замечает, хотя он-то сверху все доподлинно видит. Уж и вправду, поди, неживой, раз окликнуть и позвать не может. Силится крикнуть, а крику нет, сип один. Вот такое может примерещиться. А не откликается, видно, оттого, что он на буфетчицу заглядывался. Отколь узнала-то?
Проснулся Степан, обрадовался. Не на луне он вовсе, а в вагоне. Поезд стоит около какого-то разъездика. Тихо-тихо. Проводница открыла двери тамбура, чтоб вымести сор, и вдруг Степан уловил давние запахи елового леса, весенней земляной прели. От этих запахов и тишины ему стало так хорошо, что из груди поднялась к глазам какая-то волна. Он оглянулся — не зареветь бы. Скорей бы дом. Тут впервые осознал, что истосковался по своим местам.
В тишине он расслышал теньканье синицы, которой подпела неизвестная гостевая птаха. Все это было свое, понятное.
Сойдя утром с поезда, встретил Степан в Иготине Аграфену Карасиху, мать Тимони-тараторки. Возвращалась она в деревню Сибирь. Обрадовался Степан.
— Как Ольга моя?
— Полегчало, бают, — сказала та. — А чо уж ты одну бабу оставляешь?
— Да так уж, — уклонился Степан.
Стояла средина апреля, и дороги отказали, расквасились. Степан лепился с теткой Аграфеной по обочине, чтоб не увязнуть в грязи. Аграфена опиралась на лыжную бамбуковую палку, которую запасливо выпросила у знакомых. Ступала она косолапо, носками внутрь. Тимоня был вылитая мать. И голос такой же натужный, и лицо с багровым носиком, похожим на ягоду викторию, такое же.
Говорила Аграфена, что теперь в Лубяне новое начальство. Молодой, а весь плешивый директор. То ли от ума, то ли от баб лысина. Сообщила, что Марька-почтарка опять разрешилась, принесла девочку. Весной татарин ходил, дак, видно, от него. Тракторист Афоня Манухин уходил от своей жены Алевтины, да нашла она его, назад воротила. От нее никто не укроется.
Степан вполуха слушал все эти новости и вроде не слышал. По-прежнему нес в себе ту умиленную, тихую радость, которая бывает при встрече с родными местами. На веретеях шел от земли текучий воздух. Взбодренные дождиком, смывшим зимнюю плесень, радужным огнем сверкали озими. Топорщились, хотели расти. Радовал Степана слепящий блеск размоин, мягкая пихтовая зелень, розовато пушившиеся стебли дикой малины. Так и погладил бы. Он знал: коснись — десятки жал вопьются в кожу. Но все равно, провел рукой, чувствуя, как обжигает пальцы.
У веселого березника, будто набравшего у зимы белизны, догнал их газик. Шоферскую дверцу распахнул незнакомый человек в заломленной зеленой шляпе и в очках. Да нет, знакомый, оказывается, главный инженер управления Зотов. И вовсе не главный инженер теперь, а директор совхоза «Лубянский», который возник вместо колхоза «Красное солнце», пока не было Степана. Кончилось правление Гени-футболиста. Опять вернулся учить студентов русскому языку, а на его место в совхоз поставили Зотова.