Летние гости — страница 86 из 110

— Ой, да хватит вам, Кирилл Федорович, про работу да про работу. Я девка военная, с десяти лет коров дою. Уж надоело. Вы бы лучше про Анапу рассказали: как у моря отдыхали, на сколько грамм прибыли?

— Ну что, море синее, — начал Зотов. — А прибывать?.. Теперь не прибывать, а худеть ездят. Я на триста граммов похудел.

— Ой, хорошо, Кирилл Федорович, я бы на полпуда согласилась прибыть. Вас вижу: красивый вы стали мужчина. Это от морской воды. В телевизоре часто море показывают. Отдыхают люди! А до нас-то, проклятущих, когда этот отдых дойдет, когда у доярок-то горемычных отпуск будет? О чем вы-то думаете, когда спину греете? Я вот, знать, так и помру, а Анапу эту самую не увижу.

Тимоня при таких разговорах делал вид, что не слышит, Геня-футболист туже затягивал пояс на шубе и поворачивался спиной, а Кирилл Федорович под шапкой лысину почесал.

— Правильно, конечно, говоришь, Нина Яковлевна. А точно поедешь на юг?

— А чо не ехать? — храбро ответила Нинка.

— Смотри! Не отказываться, если путевку достану, — предупредил Зотов.

— А чо мне отказываться, я девка военная, — не верила она, что раздобудет директор путевку. Поговорили, и этого довольно.

И вдруг Зотов объявляет: нашел путевку. Пусть Нина Яковлевна едет. Хотела было она на попятную пойти, да нехорошо, сама подбила человека на такое. Он специально в области хлопотал.

— Поеду, бабы, будь што будет. За коровами моими ухаживайте, не поминайте лихом, — сказала Нинка. — В первый раз в жизни боюсь.

Всей родней ее собрали. Проводили, всплакнула она напоследок и укатила. Федя-клубарь написал в райгазету заметку о том, что Нина Яковлевна Семакова отдыхает на Черном море. «Награда за хорошую работу» — так статейка называлась.

Вернулась Нинка и вправду загорелая, с какой-то прической новой и в модном платье. Нинка и не Нинка. Изменилась!

Всю весну рассказывала она, как ездила на Черное море. Доярки слушали, забывали про дойку.

— Ой, бабы, приехала я, курица курицей, ступить боюсь. Туда-сюда таскаюсь с чемоданищем, а санаторий вот он, рядом, белый дворец. Нашла, в общем. Устроили, накормили. Ну, думаю, жить можно. Как-нибудь перемаюсь двадцать-то дней.

Хожу, рот открыла, смотрю — сколько, оказывается, разных деревьев невиданных есть, ужасть! Акация, к примеру, у нас просто куст, а у них дерево. Горы. Голову закинешь, и то верхушку не видать. А море… Раз в жизни надо его повидать.

Поначалу я на пляже в одном исподнем лежать стеснялась. Мужики ведь рядом. Черные, так глазами тебя и сверлят. Подружка одна, из Москвы, на ругала меня: что ты, говорит, париться приехала? Айда купальник покупать. (Нинка-то ишь! Подружка у ней в самой Москве объявилась!)

В купальнике-то я и лежала. Покажу потом, желтой-желтой и с пряжечкой на брюхе. И до того долежала, кожа, как папиросная бумага, сползла. А потом приобвыкла я. И загорела, как все. Главное, чувствовать себя так, что ты ничем других не хуже.

Обжилась я, дак столь хорошо казалось, будто в сказке живу или в кинокартине какой. Выйдешь к морю. Красота! Оно ворочается, будто живое. Дышит. Бухнешься, не вылезала бы обратно. Благодать! А мандаринов сколько, черешни этой самой, как у нас картошки. Так бы жила там, домой не ездила.

А потом купаться нельзя стало. Большая волна началась. Шторм называется. Все бабы, как куропатки, у бережка. Ноги помочат — и на пляж. В воду нельзя, захлестнет волна.

А был там один физкультурник, Гриша зовут.

«Ты, говорит, Нина, смелая. Вятские — они хватские…»

Поплыли. Он-то умеет, как надо, в море с волной справляться, а я — нет. Далеко заплыла, а обратно к берегу повернула — плохо подается. Плыву-плыву, а у берега волна меня обратно сносит. Вовсе из сил выбилась.

Доярки со страхом смотрели на подругу.

— Ох, Нинка, рысковая ты, — мотала головой Раиска, — я бы дак ни в жисть не полезла в это море.

— Обессилела я, — продолжала Нинка. — Ну, думаю, все, а кричать да помощь звать все равно стыдно. Булешкаюсь еле-еле, держусь. И тут вспомнила я, бабы, все. Лубяну нашу, Люську свою, маму. Корову Векшу почему-то еще вспомнила. Телиться ей скоро. Как без меня? Неужели, думаю, хана мне? Рассердилась. Реву. Да как это так! Да как это так не выплыть! Я девка военная, не такие тяготы испытывала. Раз, другой, третий поднырнула под волну, как физкультурник-то делал. Обратный-то вал надо мной и прошел. Выползла на берег ни жива ни мертва. Вцепилась в камни. Не отдерешь. Лежу, от радости реву. До твердой земли добралась.

Физкультурник Гриша спрашивает, что, мол, ты, Нин, бледная такая, а я: «Так просто, Гриш. Устала». А сама даром что возле смерти была.

И после этого домой захотелось невперенос. Ну, думаю, бог с ним, с этим морем. Хорошо оно, да лучше нашей Лубяны, бабы, нет. В этом уж я доподлинно убедилась, — заканчивала Нинка. — Ну, айда коров доить, а то у меня еще на месяц рассказов. Грузин один в меня там влюбился. Не поверите. А вот было…

И доярки ждали новых Нинкиных рассказов.

ГЛАВА 6

Самым частым гостем в Лубяне и деревне Сибирь был Тимоня.

— Опять почеститель нагрянул, — говаривала тетка Марья.

Да и что не ездить. От Иготина по нынешней гравийной дороге рукой подать. По прежнему проселку дальше было. Но тогда Тимоня сам здесь жил. А теперь он иготинский житель. В центре района обретается.

Перво-наперво наведывался Тимоня к Степану. Хоть и были времена: ни тому ни другому не хотелось ни здороваться, ни просто глядеть друг на дружку, — Тимоня их почему-то забыл. Являлся как гость дорогой.

По суетливому стуку шагов догадывался Степан, что идет он. Являлся так, как будто час назад виделись: не здоровался, не расспрашивал, как живется-можется. С порога бросал:

— Степ, помидорная рассада есть ли у тебя?

— Как не быть, — вовсе не удивившись появлению бывшего приятеля, отвечал тот.

Тимоня, строго морща лоб, осматривал топорщившиеся растеньица, рылся пальцами в земле.

— Сто корней дашь?

— Может, и дам, — отвечал Степан, разглядывая Тимоню. Железнодорожный китель с молоточками, фуражка с крылышками. Но, пожалуй, не так солидно выглядит он теперь. В дерматиновой, под хром, тужурке был начальственнее. Но ходит решительно, ногу отставляет степенно. Знать, по службе повысился. И вправду так вышло. Уж не весовщик он, оказывается, а заместитель начальника в станционной товарной конторе.

— Сколь просишь? — остро взглядывая, спрашивал Тимоня и глаз не спускал, пока Степан не давал ответ.

— Да бери так. Останутся же. Мы думали: не взойдет семя, а вон какая щеть прет.

— Ну, смотри, никому не отдавай, а то негде мне купить, — прибеднялся Тимоня.

А Степан уверен был, что побывал тот уже и у тетки Марьи, и у конюха Петра Максимовича, у всех, кто умеет помидорную рассаду растить. Да бог с ним: Тимоня из-под матери такой прошастый.

Закинув руки за спину, взглянул Тимоня на новую лампу.

— Люстрочку купили?

— Дашка это, — чувствуя себя немножко в чем-то даже виноватым за то, что вот «люстрочка» появилась, отвечал Степан.

Тимоня голову совал за заборку, в Дашину горенку. Смотрел, не прибавилось ли чего там, потом шел к заборке, отделявшей жилую избу от печи.

— Шкапик белый, — замечал Тимоня. — Сколько отдали-то?

— А кто его знает. Это все Ольга с Дашкой. Вроде восемьдесят рублей.

— Восемьдесят семь, — уточнял Тимоня. На деньги, должности и фамилии он был сильно памятливый.

Под конец Тимоня говорил о настоящей причине, из-за которой явился к Степану.

— Подбрось-ко меня, Степ, до Сибири. К старухе заглянуть надо, — так он называл свою мать Аграфену.

Степану ехать с Тимоней в деревню не хотелось, но тот уже начал ныть, что ходить ему много противопоказано (так сказали врачи: противопоказано!), что признали у него радикулит, что такая же болезнь у Игната Петровича Безносикова и у Леона Васильевича Редькина. И болезни-то у Тимони были все как у районного начальства. Мог он теперь при случае и Безносикова, и Редькина пожалеть. И о своих болях рассказать. А вернее всего, выдумал он все эти болезни. Жаловался же в свое время на сердце, а потом рассказывал, что может в любую секунду умереть от сахарной болезни. Теперь об этих хворях молчал, а радикулитом вон обзавелся.

Степану становилось не то что жалко Тимоню, а просто думалось, что как-то нехорошо не помочь. Вдруг и вправду хворый. Садился в трактор. Морщась и постанывая, забирался в кабину Тараторка.

Ольга, правда, костила потом Степана:

— Ты што, подрядился его возить или как? Жалостливый стал. А помнишь, как он тебя штрафами-то мучил?

Степан виновато отмалчивался: не хватало у него твердой решительности сделать отказ. Тимоня это хорошо знал. Там, где ничего не отломится, он ведь не бывает. А то, что не устоит Степан, повезет его, он был уверен.

После того как Нинка Семакова перебралась с теткой Марьей и Люськой в Лубяну, одна-одинешенька жихровала Аграфена в Сибири. За лето деревня зарастала косматыми травами, репьем и крапивой, которые страсть как любят бывшие одворицы да пепелища, где раньше стояли дома. Степан специально выпрашивал у Манухина наряд, чтобы выкосить у Сибири лужки, затравеневшую улицу. Не хотелось, чтоб дичало место, где была его родная деревня. Казалось, что после этого она становилась пригляднее. Все равно что заросшего щетиной мужика побрить. Сразу вид другой. И Сибирь со стожками сена, с обихоженными лужками совсем по-иному представлялась: веселая и обжитая. В такие дни обедал Степан тем, что из дому захватил. Сидел под лиственницей дяди Якова, ел и думал о прошлой жизни. И вроде перед дядькой Яковом, перед другими сибирцами меньше чувствовал вины за то, что оставил деревню сиротеть одну: навещает, следит, чтоб не больно место дичало.

В молодости была Аграфена баба как баба. Бойка только больно. Петь ли, сватовство ли вести, она тут как тут. С мужиком ей не повезло. Иван у нее был, как и все сибирцы, мужик рукодельный. Только занимался по редкостной части — был маслоделом. А в Сибири на восемь дворов какое масло? Он все в Иготине пропадал. Сколько денег заработает, в Лубяне с мужиками спустит. Идет домой, плетет ногами кренделя, на шее вязанка баранок. Это для маленького Тимони. А в кармане пятак на разживу. Аграфена его так и этак. И ругала, и била, а тому все неймется: что заработает, назло пропьет.