Прослышала она раз, что Иван большие деньги получил. Масло сливочное на складе плесенью покрылось, так он его от гибели спас. Плесень-то плавится прежде, чем само масло. И вот надо было такую температуру воды подобрать, чтоб масляные брусья от плесени отмыть, а сам продукт целый оставить.
Говорят, что большое торговое начальство за Ивановой работой следило. Справился он, спас чуть ли не два вагона масла. Кто эту порчу допустил, за давностью лет все забыли, задолго до войны это было, но Ивану это славы прибавило. Пожалуй, еще Степан с Тимоней тогда бегали в штанах на лямке.
Прослышала Аграфена, что муж с большими деньгами идет, кинулась в Лубяну, а в тамошней казенке мужиков — пушкой не прошибешь. И всех угощает Иван. Увидел он Аграфену, деньги из кармана и к потолку подбросил:
— Эй-эй, веселись, мужики, пока моя ведьма не пришла! Все кинулись подбирать ассигнации. И Аграфена кинулась. Досталось ей всего три рубля. Да и эти она об Иванову рожу исхлестала.
Запился Иван Карась, так и не узнал толком Тимоня, каков был его отец.
Сам он удался в мать. Удивительно, как был на нее похож. Этакая же фигура, поступь. Даже курил, так дым в сторону отдувал, как она. Однако никакой любви или там доброты Тимоня к матери не чувствовал. Объяснял это тем, что натерпелся много горя через нее. И в Сибири, когда женился Тараторка, и в Лубяне, когда при Гене-футболисте работал, и теперь, когда живет в Иготине, Аграфена к сыну не заходила. С первого дня они с невесткой срезались, не захотели уступить одна другой. До драки дело дошло.
Аграфена в людях жила, на фабрике работала, в тюрьме за прогул отсидела, потом в няньках была у городского врача. Всяких слов и ремесел набралась. Когда Тимоня в Лубяну переехал, явилась Аграфена в Сибирь, в свой дом. Тогда еще Степан там жил. Спорил с теткой Аграфеной до белого каленья. Набралась она разных вредных слов, из-за которых Степан с ней в спор вступал.
Ни с того ни с сего вдруг шлепала Аграфена бабам:
— Не так мы живем. Взгляните на птиц божьих. Они не сеют, не жнут, зерно не собирают в житницы. Не заботьтесь о завтрашнем дне, ибо завтрашний день сам будет заботиться о себе.
Лицо будто у святой, и руки к небу.
Бабы слушали, уши развесив. Степан этого не терпел, с первого оборота заводился. Сердился даже:
— Как тебе не совестно, тетка Аграфена! Что ты мелешь-то? Если я, к примеру, о завтреве не стану заботиться или детей своих кормить не стану, дак кем тогда я окажусь?
— А никто никому не обязан, — вскидывала голову тетка Аграфена.
— Как это так? — удивлялся Степан. — Родители обязаны детей на ноги поставить, уму-разуму обучить. Ты сама-то разве без материной подпоры по земле побежала? Да если о завтреве никто думать не станет, вся земля погинет. Города грязью зарастут, на полях лебеда да репейник останутся.
Бабы уж Степану начинали кивать: правда, правда, Степан, под лежач камень вода не течет.
— Откуда ты дури-то такой набралась? — выспрашивал он Аграфену.
— Мудрые старцы есть, — загадочно поджав губы, говорила Аграфена, — по древним книгам предсказано, што всю землю проволокой опутают, железные птицы по небу полетят, огненный конь по земле проскочит. Все ужо сбылось. Война была — это и есть конь огненный.
Степан, стараясь не сердиться, спрашивал Аграфену:
— Дак пошто ты больно железных птиц-то ругаешь? Ведь теперь и попы на самолетах летают. Чо же тут плохого-то? Врача к больному в самую даль доставляют. А война, война для всех горем была.
— А чо попы, попы — первые греховодники, — начинала сердиться и тетка Аграфена. — А война в наказанье…
Тут уж Степан выходил из себя:
— Сам я видел лагерь в Польше, там не только взрослых, а и ребятишек сжигал Гитлер. Им-то какое наказание, какой у детей грех?
— За грехи отцов, матерей, — сухо говорила Аграфена.
— Дак, выходит, Гитлеру бог передал в руки суд над людьми творить? — спрашивал Степан, готовый уже загнуть два слова, чтоб облегчить душу.
Ольга, наверное, по лицу его видела, что не сдержится он.
— Ну чо, Степан, раскипятился-то? — встревала она. — Ты уж, тетка Аграфена, не туда повела разговор. Не туда. Чо касается войны да детишек, ты уж зря.
Бабы принимались успокаивать Степана:
— Плюнь-ко ты на нее. Мелет не знай чо.
Ольга подхватывала Степана и увлекала к своему дому.
Но Аграфена не сдавалась.
— В божественных книгах древних предсказывается… — кричала она вслед.
— Лучше бы они добру учили, — оборачивался Степан и делал несколько шагов обратно, — как добиться, чтоб дождь уборке не мешал, какие такие хлебные сорта найти, чтоб…
— Пойдем-ко, пойдем, — тянула Ольга Степана к дому, — завтра ни свет ни заря вставать, а ты дотемна разбахорился.
Но Степану хотелось еще сказать тетке Аграфене. И она, видно, тоже разохотилась поговорить.
А потом, когда уехал Степан в Лубяну, не с кем стало тетке Аграфене спорить. Тетка Марья слушает-слушает, а потом осадит подружку:
— Брось-ко, Аграфен, чо я тебя не знаю или чо? Какая ты святая? Баба, баба и есть. Иди-ко лучше чаю попьем.
И в то время, когда многолюдной была Сибирь, забегали к тетке Аграфене женщины: чего-то парнишка мой мучается, спасу нет, как орет. Та определяла: «Щетинка лезет» или «Грызет грыжа» — и нашептывала, брызгала водой.
А когда одна стала тетка Аграфена жить в Сибири, еще чаще начали бродить к ней разные разуверившиеся во врачебной силе люди. Аграфена бралась за все: «правила пупы», «выводила черта», лечила разную другую непонятную немочь.
Кряжистая, красноносая, встречала она нового страдальца, рассчитывающего на избавление от болезни, какой-нибудь своей злой прибауткой:
— Ой-ой-ой, вона, вона, как черт-от тебя извел! Вижу, заходил в глазах-то. Ну, иди-иди. Да сотвори крест-от, не ленись. Девяносто пять годов живу, а чтоб так черт крутился, ишшо не видывала.
Годы тетка Аграфена набавляла для весу. Ей и семидесяти тогда не было.
Остерегаясь заросшей грязью Аграфениной избы, больная проходила с опаской.
— Бедной берегет одежду, а богатой рожу. Иди, не бойсь, — напутствовала та.
Признавала тетка Аграфена, что у одного болезнь «присушена», у другого растет «редька» из того места, на котором сидим.
— Чем ты, тетка Аграфена, лечишь-то? — поинтересовался Степан, приезжая в Сибирь.
— А тебе зачем, Степ?
— Да так… Может, тоже надумаю, приду.
— А секрет я, Степан, знаю. Одной мне на всю округу известен. Сорок раз читаю молитву «Богородице, дево, радуйся», святой водой окропляю, рукой вожу по больному месту. Болесть и сгинет. А ишшо трава, а ишшо…
Потом она вздыхала:
— Все, Степан, лечу — «редьку», рожу. Врач диагнозу не ту даст, а я найду болесть. Одну только не могу — алкоголиков проклятых не научилась лечить, а так пользую.
— Дак алкоголиков-то потому не можешь лечить, что сама пьешь, — объяснил ей Степан.
— Ишь антихрист, — ругала его тетка Аграфена, но не сердито. И вправду, поди, алкоголь-то ей не поддавался из-за того, что сама она любила рюмочку.
Подъезжали Степан с Тимоней на тракторе к Аграфениному дому. Тимоня выскакивал и, гремя бидоном, подходил к крыльцу. Аграфена выходила навстречу. И с матерью он встречался так же: как будто только что виделся с нею.
— Ну чо, жива еще?
— А чо со мной сделается, — отвечала Аграфена. — Снегом не занесло, вытаяла.
— Ну чо, все народ объегориваешь? — спрашивал Тимоня. — Опять посадят, мотри, али штраф преподнесут.
— Видала я всяких, — лихо отвечала Аграфена, — ходят разные да портфелями пужают. — И уже в расчете на то, что слышат ее люди, сидящие в избе, добавляла: — За доброе дело хоть пострадаю. Богу угодно, значит, штоб пострадала. Дальше она говорила уже тише, одному Тимоне:
— Обирать явился, идол двухетажной?
— Надо, надо тебя потрясти, — хохотал Тимоня и шел в избу.
На пороге он морщил нос от спертого воздуха, орал на баб и мужиков, приехавших к его матери невесть откуда:
— Ну чо, оглоеды, расселись?! Хоть бы пол вымыли, а то ведь, как в сортире, тунеядцы, вонь развели.
Аграфенины постояльцы и вправду вставали, ковыляли по воду к колодцу, принимались мыть пол.
Уезжал Тимоня не пустой, забирал принесенные матери за «пользование от болезней» отрезы штапеля, головные платки.
— Чо тебе все темное несут?! Девке моей поцветастее надо. Не принимай темное-то, пусть стаскаются в магазин да побелее чо принесут.
— Ишь указчик, — ворчала Аграфена. — Дар дак дар, кто чо дал, неволить грех.
В клети Тимоня сливал из разных бутылок вино в свой ведерный бидон и тоже был недоволен:
— Тьфу, свекольник по рупь две. Нет чтоб водки принесли. Скупой народ. И чтоб вылечили их, и чтоб дешево обошлось. Тьфу, скупердяи!
Перед отъездом он вызывал мать в сени и требовал:
— Дай-ко сотняги две.
У Аграфены лицо каменело, становилось сердитым.
— Чо они, растут у меня? Прошлой раз обчистил.
— Ну-ну, давай не ерепенься, — прикрикивал Тимоня. — Вон Степану ехать пора, — хотя Степан его не торопил и ехать пока не собирался.
— Нету, — говорила тетка Аграфена.
— Есть!
— Нету!
Тогда Тимоня начинал пугать Аграфену:
— Последний раз говорю: дашь или нет? Не дашь — теперь же к милиционеру Фетинину пойду. У него есть приказ на твой арест, да я его уговорил: старуха, мол, вовсе бестолковая, чо с нее возьмешь. А теперь передам: вовсю людей калечит, не справляюсь с ней, забери и суди ее как тунеядку по самой строгой статье.
По Аграфениному лицу можно было понять: верит и не верит Тимоне. А тот уже говорил Степану:
— Вправду ведь, своими глазами акт видел. На синей бумажке написан.
То, что акт на синей бумаге, Аграфену пугало. Значит, вправду видел.
Тетка Аграфена задирала подол широкой верхней юбки, отвернувшись, рылась в тайном кармане, шуршала деньгами.
— На, брандахлыст двухетажной, — говорила она и совала Тимоне согретую на животе пачку денег. «Двухетажным» сына она называла потому, что он ее ругал и в глаза, и за глаза за то, что слывет ворожейкой и знахаркой, и в то же время вырученные на этом деньги забирает у нее, да еще требует побольше.