Летний ангел — страница 59 из 65

Лето, теплое и ласковое, мы с Элизабет едем на велосипедах вдоль канала, и ветер нежно треплет наши светлые волосы. Я вижу, как с каждым нажатием педали белое платье все больше и больше облегает твое тело, ты моя старшая сестра, я стараюсь догнать тебя, но для тебя это не соревнование. Ты останавливаешься и ждешь меня. Свет падает через кроны дубов, старожилов этой набережной, и ты стоишь возле своего красного велосипеда и улыбаешься мне.

Я ехала слишком быстро? Извини, я не хотела тебя бросать. Поезжай вперед, я буду держаться за тобой, можешь не оглядываться, я еду за тобой и охраняю тебя.

Мне двенадцать, тебе четырнадцать.

Ты — весь мой летний мир, мы купаемся вместе голышом, между нами нет стеснения, и если мы уедем на велосипедах достаточно далеко вдоль озера Веттерн, то найдем места, где будем совершенно одни. И лето заставит наши тела забыть о боли.

Там он нас не достанет.

Мы делим с тобой ночные тайны, сестра моя.

Он приходит к нам обеим одинаково часто, и мне хочется кричать, и тебе хочется кричать, но он кладет на наши губы свои длинные белые пальцы, эти пальцы скользят вниз, и мы вынуждены молчать, когда это происходит, — потому что куда нам деваться?

Это его дом, и мы — часть его жизни.

Мне больно, я хочу закричать, но вместо этого тихо плачу, и слышу, как ты плачешь в те долгие часы, пока мы ждем возвращения света, когда розовые панели на стенах нашей комнаты снова обретают форму, и боль жжет во всем теле.

Паук оплетает окна своей паутиной в лунном свете, его лапы белые, а в саду шуршат в клетках его кролики.

Мы моемся, моемся и все не можем отмыться.

Мыла не хватает. Мы находим в кухне средство для мытья посуды, а в гараже — синие бутылки с молочно-белой жидкостью, от которой пахнет так же, как у него изо рта, и от этой жидкости все внутри нас горит, горят наши раны, но нам нравится рушить то, что он пытается отобрать у нас. Боль никогда не кончается, а он такой сильный, такой твердый, его пальцы такие холодные, весь его облик источает решительность.

Ты предпочла ничего не видеть, мама, почему ты не хочешь посмотреть правде в глаза? Ведь ты все знаешь?

Он наш отец, мы его дети.

И он приходит к нам по ночам, и нет никакого пути к спасению — только внутрь себя.

Каким бы чудесным ни было лето.

На набережной канала дует ветер. Мы делаем вид, что нам не больно сидеть в седле велосипеда. Мы все-таки есть друг у друга, и наша любовь помогает нам вытеснять его пальцы, весь его образ.

И вот ты передумала, мама.

Ты решаешь раскрыть глаза и увозишь нас к бабушке, в ее двухкомнатную квартирку в Буренсберге, вы с ней кричите и ругаетесь. И я боюсь, что он приедет и заберет нас, но он не приезжает, и проходит немало времени, прежде чем я понимаю, что он все же останется с нами навсегда.

Мы живем в двухкомнатной квартирке в Клокрике, куда переехали.

Мне тринадцать, когда меня ведут к врачу, молчаливые встречи, где никто ничего не объясняет, в меня вводят холодные стальные инструменты, и я вижу недоумение и сочувствие, но также страх и презрение в их взглядах.

Они смотрят на меня.

Нельзя допустить реинкарнации монстра.

И я — живое доказательство того, как больно жить, это боль, которую многие стараются не видеть, предпочитают не смотреть правде в глаза.

Ты замолкаешь, сестра моя.

Тебе исполняется пятнадцать и шестнадцать без тортов и свечей, и мы с тобой скрываемся на переменах под деревьями в углу школьного сада, ни с кем не общаемся, словно все знают, словно общение с другими не дает утешения. Лето бесцветное, безветренное, и мы лежим на полу в самые жаркие дни, ты ничего не говоришь, даже не отвечаешь, когда я спрашиваю, не хочешь ли ты покататься на велосипеде.

Больница. Ты сидишь в углу на кровати. Ты попадала туда несколько раз.

Я зову тебя.

Ты ушла из школы раньше меня, и я зову тебя, когда вхожу в дом.

— Элизабет! — кричу я, стоя в прихожей, но ты не отвечаешь.

В гостиной пусто, и я хочу снова уйти, укатить на велосипеде вслед за ветром в другой мир, не похожий на эту тесную затхлую квартирку, где проходит наша жизнь.

Но ты не поедешь со мной.

В ванной запах плесени, белый кафель облуплен на стыках, но крючки под потолком, на которых обычно висит сушилка для белья, достаточно прочные, чтобы выдержать твой вес.

Белая веревка дважды обернута вокруг твоей шеи, твое лицо посинело, на нем застыло испуганное выражение, и твои глаза, мои глаза вываливаются из орбит. Твои мягкие светлые волосы свисают на твое обнаженное, неестественно чистое тело, твои нога замерли в воздухе. Они неподвижны.

На твоих руках и ногах маленькие раны — словно в последний момент ты одумалась и пыталась выбраться.

На дне ванной — желтая лужа мочи.

В шланге душа нет воды. Мне тогда очень не хватало воды. Так хотелось, чтобы оттуда ударила полная жизни струя.

Я подошла к тебе и обняла тебя, дорогая моя сестричка, мечтая о том, чтобы мы снова ждали друг друга, снова делили ночные тайны. Но ты была безмолвна и холодна, и я слышала свои собственные всхлипы, звук концентрированного одиночества.

Я крепко обнимала тебя и чувствовала, как потерянная любовь снова струится между нами.

«Ты ведь больше не боишься, сестричка, правда?» — спросила я.

Но ты не ответила мне.

В этот момент невинности не осталось.

И я пообещала тебе, самой себе, нам, что когда-нибудь верну все на место.

Что мир и наша любовь возродятся.

62

Луиса Свенссон по прозвищу Лолло, усадьба Скугалунд, июнь 2007 года


Ты впустил его в наш дом, папа.

Если бы ты не бросил нас с мамой, он никогда не переступил бы порог нашего дома, не проник в мою жизнь, под мое одеяло, в меня.

Он хотел, чтобы я называла его папой, этот проклятый Фолькман.

Он приходил по ночам.

Половицы скрипели, когда он приближался к моей двери.

И он говорит: Луиса, я только потрогаю тебя немножко, потрогай и ты меня, и потом он входил в меня, его руки были холодны. И весь он был холодный и жесткий, и от него пахло спиртом.

Иногда, в те ночи, когда скрип половиц не раздавался, я думала о тебе, папа: как ты исчез, заменил нас в своей жизни другими девочками, той женщиной, про которую рассказывала мама, — у нее было двое детей, которых ты усыновил.

«Забудь его, — сказала мама. — Мы для него не существуем».

И я ненавидела тебя в те ночи, когда он приходил.

И во все остальные ночи. И ненавижу до сих пор.

Но все же тогда… Больше всего на свете мне хотелось тогда, чтобы серебристая машина остановилась напротив дома, чтобы ты вышел из машины и обнял меня, сказав: «Я забираю тебя отсюда, с сегодняшнего дня все будет по-другому, ты моя дочь, и я люблю тебя, как должен любить отец».

Ты не приехал.

Став старше, я часто садилась в машину, ехала в Несшё, где вы жили, сидела возле твоего дома и видела, как ты входил и выходил. Иногда видела дочерей твоей новой женщины, таких же взрослых, как и я, и, когда видела вас всех вместе, я понимала, что ты любишь их, любишь неправильной любовью, которая на самом деле предназначена мне.

Моя любовь.

Ты не обратил внимания на мою машину. На то, как я следила за тобой. Но наверное, ты все же догадывался, кто звонил тебе по телефону, так и не решаясь произнести ни слова.

Да и что я могла сказать, папа? Хоть я и видела тебя, от тебя остался лишь запах, образ, голос из моего детства, когда я так тосковала по тебе здесь, в Скугалунде, мечтала увидеть, как твоя машина въезжает на холм перед домом, мечтала, чтобы ты, а не он вошел в мою комнатку в подвале, где хранились мои игрушки.

В тот день ты собрался на рыбалку, как не раз прежде.

Ты уже начал стареть.

Я оставила машину в стороне от мостков и пошла к тебе.

Я была ребенком, женщиной, девушкой — всем сразу.

Стоял осенний день, холодный, но солнечный, и ты узнал меня с первого взгляда. Едва я вступила на мостки, ты крикнул мне:

— Уйди, я тебя знать не желаю. Уйди, я пришел сюда порыбачить.

Если человеку суждено умереть несколько раз, то одна из моих смертей произошла там, на мостках.

— Я не желаю тебя знать. Убирайся.

Одно из весел лежало на мостках, длинное и тяжелое, с металлической оковкой на лопасти.

«Знаешь ли ты, кого ты впустил в дом?» — хотела я спросить.

«Я пришла, чтобы получить хоть частичку твоей любви», — хотела я сказать.

— Убирайся! — крикнул ты.

Весло.

При вскрытии завещания выяснилось, что ты оставил все, чем владел, своей новой жене и ее дочерям.

Но в конце концов я получила пять тысяч триста двадцать крон.

63

— Туве! Туве! ТУВЕ! ТУВЕ!

Туве…

Малин ходит по квартире, кидается из стороны в сторону, обыскивает комнату за комнатой, но дочери нет нигде — ни под простыней в ее кровати, ни в кровати Малин, ни в кладовке, ни в кухонном шкафу — да и как, черт подери, она могла бы поместиться в кухонному шкафу?

Проклятье, до чего жарко.

— Туве!

Только без паники, Форс, без паники. Она садится на стул в кухне, чувствует, что вспотела до корней волос, внутри ее звучит мантра: думай, думай, думай.

Она не у Маркуса. Но туда все равно нужно позвонить.

Малин выхватывает мобильник, набирает номер. Трубку берет Ханс. Судя по всему, он не в курсе, что они расстались.

— Нет, Туве здесь нет. А что, она пропала?

Времени на разговоры нет.

— Извини, Ханс, у меня звонит другой телефон. Я с тобой прощаюсь.

Друзья?

Кто сейчас в городе? С кем она ела мороженое? Юлия, позвонить Юлии.

Малин бежит в спальню, включает компьютер, находит в базе телефон Юлии Маркандер.

— Юлия, привет, это Малин, мама Туве. Туве с тобой? Нет? А ты не знаешь, где она может быть?

Филиппа и Элиса.

Обе на даче.

Часы на компьютере показывают 19.37.

Она должна была давно вернуться домой или позвонить.