Летний снег по склонам — страница 1 из 78

Николай Димчевский ЛЕТНИЙ СНЕГ ПО СКЛОНАМ


1


Едва простор коснется глаз, только почувствуешь запах талого снега и мокрой хвои, чуть увидишь человека, сумевшего вжиться в неоглядное пространство суровой земли — захватывает жажда запомнить все, оставить себе. Потом увиденное и услышанное долго перебраживает, перекипает, перегоняется — вершится непонятная алхимия, чтобы вдруг однажды из-за почти неуловимого всплеска памяти рука начала прочерчивать контур лиц, характеров и событий...

Все вырастает из увиденного и прочувствованного. Сейчас, перелистывая страницы, случайно цепляясь глазами за строки, переносишься в простор, видишь людей, и ныне продолжающих дело, за которым застал их когда-то... Геологи Ангары, оленеводы Полярного Урала, первые строители Хантайской гидростанции, речники Енисея и Лены, моряки Тихого океана, работники заповедника под Красноярском, строители моста через Обь... Когда был с ними, не знал, напишется ли о них — просто был и жил вместе, проникался чувством судеб и просторов — чувством, без которого невозможна достоверность, точность. И, странно, лишь через годы вдруг высвечивалась в памяти какая-то деталь, тогда, казалось, малоприметная, и за ней вытягивалась нить повествования. Именно деталь, малая черточка, но в ней-то и таилось чувство — основа живости впечатлений, убедительности рассказанного. Можно написать очерк, где все будет точно — и месяц, и год, и имена людей, и все ж он окажется мертворожденным. А причина в том, что в нем не бьется сердце, в него не вложено чувство. Отчет о событии — дело газетной корреспонденции. Очерк же в сущности не отличается от рассказа. В нем не обязательна даже точность хронологии и имен, в нем важна верность видения события, людей и места, подлинность чувства, передаваемого читателю. Читающий должен как бы пожить вместе с героями, примерить себя к их условиям и, возможно даже, решить — по душе ли ему их судьбы, их профессии, их быт и природа, их окружающая, стоит ли к ним присоединиться для реальной уже, а не мысленной только совместной жизни...

Готовился рейс из Владивостока на Чукотку. В трюмы грузили мороженое мясо, кирпич, консервы, мешки с цементом, картошку, гвозди... В заключение приняли несколько ящиков уксуса для пельменей и шесть коров, чтоб детишкам в далеком поселке пограничников было молоко. На палубе построили два хлева (по три коровы к каждому борту), и штурман прикидывал курс на случай тайфуна, чтобы пройти более долгим, зато спокойным путем, ибо коровы плохо переносят качку. Заботы эти, земные и даже приземленные (навоз, сено, молоко), не заслоняли главного — встречи с Океаном. Тогда плавание по Японскому, Охотскому, Берингову и Чукотскому морям ждалось как основное событие...

Всего день-два назад мне, признаться, еще не очень верилось, что есть Океан. Разумом, конечно, понималось — есть, но книги и карты не убеждали, описания всплывали плоскими образами, как бы вырезанными из бумаги, сердцу они были безразличны, потому что чувство Океана не существовало в душе и сердце не верило в его бытие.

Еще ярко помнился первый миг встречи с Океаном. Утро, когда попал во Владивосток, выдалось па́рное, мутное. Взбираясь по крутой улице вверх, на сопку, я знал, что Океан рядом, его можно бы увидеть хоть в этот проем между домами... Но там не виделось ничего, кроме плотной пряжи тумана, и поэтому даже тогда в глубине души оставалось сомнение.

На вершине сопки, где стоял гостеприимный дом, приветивший меня, проглянуло солнце. И тотчас из открытых окон и балконов жители стали вывешивать перины, простыни, выставлять подушки, отсыревшие за ночь от горячей тропической влаги. Но внизу все еще текло плотное молоко, и наш дом как бы парил на большом облаке под солнцем.

Мы сели завтракать. За разговорами минул примерно час. И вот я случайно, рассеянно взглянул в дверь балкона и замер в нелепом повороте, не мог сесть удобней, не мог встать...

Вокруг города распахнулся густо-синий простор, в первое мгновенье показавшийся этакой стеной, вот-вот могущей упасть на дома, ибо он затопил всю даль и высь, и воспринимался именно вертикально уходящим вверх. Потом глаза немножко привыкли и стали различать бескрайнюю горизонтальность и даль, и возникла вдруг такая легкость и радость, что, казалось, оттолкнись сейчас от стула — вылетишь и растворишься в синеве...

Так вспыхнуло и начало вызревать чувство Океана — главное условие, без которого нет смысла браться за перо и писать о тружениках моря…

И вот наши сборы в поход — эти ящики, мешки, поддоны на причале, размышления лебедочников, как лучше подхватить коров, стук топоров на палубе, грузовики с новыми ящиками и мешками; не спавший которые сутки командир транспорта и скотник совхоза, робко, но настойчиво пристающий к нему с требованием не нарушать режим буренок — время доить, время кормить, поить...

А впереди — Океан.

И пройден путь. В памяти и в душе отстоялись характеры людей, остались просторы. Но долго еще все это так и лежало одним пластом — не знал, как подступиться к нему, что получится, что вылущится из сплетения судеб и океанской шири. И уж стало казаться — тускнеют краски, глуше звучат голоса, уходит, теряется свежесть первого прикосновенья. Остались, правда, стихи, написанные в море, но хотелось и прозы.

Однажды шел мимо маленькой московской булочной, в которой была своя пекарня, и пахнуло свежим хлебом, вынутым из печи. Теплая вкусная волна охватила, и захотелось остановиться, чтоб подольше побыть в ее сладком блаженстве. И тотчас вспомнился этот запах, наполнявший коридор судна. Где же? Кажется, в Охотском море... Да, да, в Охотском... И молодой матрос-хлебопек. И стало ясно — напишу об этом. А когда написалось, было даже досадно, почему ж сразу не пришла тема, ведь мог бы и раньше... Но, вероятно, не мог, если не нашел раньше. И удивительно, что не Океан, не грандиозность простора, которую так хотелось увидеть, стала основой, а парень-хлебопек и хлебопечение, этот вот запах булочной, сытный жар открытой печи... Но ведь и Океан тоже был нужен... Конечно, нужен. Что ж общего между хлебом и Океаном?..


ДУХ ОКЕАНСКОГО ХЛЕБА


Тесто замешивали в Охотском море, ночью.

С волнением отмеривал Костя муку, соль, проверял закваску. Хорошо знал, сколько чего надо, а сердце все побаивалось, замирало. Было в этом деле, кроме норм и порций, еще что-то неуловимое, смутное. Оно-то и вселяло в хлеб душу — тогда он выпекался пышным и вкусным. Но случалось, хлеб не удавался — опара плохо подходила, тесто в печи не поднималось, и после всю неделю, пока ели той выпечки хлеб, у Кости было плохое настроение. Потому и захватывалось сердце всякий раз, как готовили опару, словно прыгал с борта в шлюпку, подброшенную штормовой волной.

— Сполосни кипятком, — приказал он помощнику, первогодку матросу Боброву.

— Да ведь мыли дежу-то...

— Сполосни.

Костя знал, что дежа чиста-пречиста, отскребли ее, оттерли, а все-таки подумалось: надо еще обдать кипятком. И в этом было оно, то, неуловимое — сейчас надо обдать. На прошлой неделе не обдавали, а теперь надо. Он не мог бы объяснить, почему — сердце чуяло. И когда Бобров кончил мыть, на душе стало спокойней.

Затем начиналась работа потяжелей: в дежу налили закваску, всыпали муку, отмерили воду — все еще существовало порознь, и самый вид несоединенных этих частей вызывал желание помочь им поскорей слиться, превратиться в живое тесто. Здесь было начало, и, как всякое начало, оно таило неизвестность, и поэтому, приступая к делу, Костя побаивался.

Он погрузил деревянную лопатку в дежу, повел осторожно по краю, пропуская воду вниз, под мучную перину. Эти первые круги он всегда совершал сам, приглядываясь, как неохотно вода схватывается с мукой и появляются первые грубые комья. Потом отдавал мешалку Володе.

Примерно половину замеса всегда делал Бобров. Его и хватало на половину. Так наворочается, что белая куртка прилипает к спине и через нее видится тельняшка, лоб тоже взмокает — на колпаке сырые разводы. И дышит, словно десять раз пробежал вдоль борта в химкомплекте... Не только он так уставал. Дали как-то в помощь одного из рулевых, тот взмолился — легче, говорит, ручной штурвал крутить, чем тесто мешать...

Костя смотрит на дежу, и вспоминаются предпраздничные приготовления дома, в Усолье-Сибирском... Мать замешивала тесто в большой кастрюле, и это было всегда преддверием праздника. Хлопоты с мукой и дрожжами выглядели таинственно, мать становилась замкнутой, и в доме воцарялась напряженная и радостная тишина. Тогда Костя, хоть убей, не мог бы сказать, как замешивается опара и зреет тесто. От тех дней осталось лишь чувство наступающего праздника. И чувство это не ушло до сих пор: стоит взглянуть на тесто — просыпается где-то глубоко-глубоко праздничное волнение, особое, то, давнее, волнение. И его не может перебить нынешнее беспокойство за сегодняшнее тесто. И может быть, это волнение, оставшееся с детства, было главной причиной, почему Костя сделался хлебопеком. Он никому не говорил об этом, да и сам не очень сознавал, но в тот день, когда ему предложили ехать на курсы, он вспомнил вдруг материны пироги и согласился, хоть специальность хлебопека вовсе вроде бы и не морская...

Бобров совсем взмок, пора его сменить. Костя поправляет свой белый колпак, засучивает рукава и, легонько оттолкнув напарника, берет из его рук лопатку. Володя так этому рад, что издает горловой звук, похожий не то на короткий смех, не то на хрюканье. Он отступает от дежи, с тем же чудны́м своим хрюканьем расправляет спину и достает сигареты — от усталости забыл про запрет курить около опары. Костя прогоняет его на ют и осматривает тесто.

Теперь главное — домешать, чтоб не осталось ни комочка муки, ни капли воды. В этой доводке есть тоже оно, то, неуловимое. Костя глубоко погружает мешалку и чувствует, как с каждым кругом тесто оживает, дышит, двигается. Вначале, когда была мука и вода, оно покорно поддавалось рукам, а теперь появляется жизнь, и, как все живое, тесто обретает свой норов, его трудней заставить ворочаться. Постепенно оно срастается в один цельный живой ком и не хочет подчиняться вовсе. Лопатка с трудом проходит его, руки напрягаются, как в схватке с противником, который с каждой минутой сильней, а ты уже выдыхаешься и руки просят отдыха. Но сейчас-то и нельзя остановиться. Чтоб не замедлить движения, Костя помогает рукам всем телом. Он так увлечен, что собственное отрывистое дыхание слышит будто со стороны, словно где-то рядом пыхтит машина...