Летний снег по склонам — страница 14 из 78

Рулевой застенчиво улыбался про себя и смотрел, смотрел... И вдруг встрепенулся, тронул меня за плечо: «Гляди — олешки!»

Тут я впервые увидел оленей на воле. Небольшое стадо паслось на луговине перед сараем. Красавцы с тяжелыми коронами рогов, они казались чем-то сказочным, невозможным. Штурвальный почуял мое удивление и протянул бинокль. Оленей было девять, и каждого я рассмотрел, как мог, подробно, и не хотелось расставаться с ними. А баржа быстро бежала по течению...

Он сказал: сарай на берегу сейчас заброшен, а был когда-то перевалочной базой. С алданских золотых приисков добирались сюда или отсюда, с Лены, шли на Алдан — все через эту базу. Он вспомнил, как сам с матушкой приехал сюда на оленях и тогда впервые увидел Лену... Так, чуть упомянул об упряжке знакомого якута, их везшего, и о матушке, но в словах и в глазах было тепло и радость воспоминания.

Встреча эта осталась в душе. В конце концов мне все ж удалось пожить в оленьих стадах. На Полярном Урале присоединился я к ветеринарам, собиравшимся в тундру. От станции Елец на оленьих упряжках двинулись мы в глубину болотистых равнин; жили в чумах возле круглых озер и ледяных речушек, передвигались вдоль предгорий... На обратном пути со мной случилось несчастье, и меня, больного, вывезли из тундры на оленях к железной дороге. Но лишь через много лет написал я о подобном случае, хоть и не частом, но типичном для тех, кто передвигается на нартах.


ПРИГОРШНЯ МОРОШКИ


Когда Савельев уже наклонился, чтоб сесть, — олени рванули, нарты выскочили из-под рук и полетели по луговине...

Словно не замечая оставленного седока, Прохор со свистом и верещаньем погнал упряжку в ночную тундру.

И шевельнулась недобрая тревога — Савельев смутно почувствовал, что с Прохором ему не повезет, но прислушиваться к предчувствиям было некогда — он побежал за нартами, прыгая через кочки, с хлюпом вырывая сапоги из мокрого мха; догнать упряжку не мог, а бежал упорно, тяжело бежал. Он не понимал — забыл про него Прохор или просто решил подшутить. Впрочем, и то и другое неуместно, не нужно, нелепо. Не такая поездка, чтоб забывать или шутить. Савельев не давал обиде разгореться, понимая, что сейчас не время для обил, но обида и досада были, и от них теперь не убежать.

— Прохор! Эй, Прохор! — крикнул он таким голосом, что упряжка приостановилась.

Он подбежал, упал на нарты, и Прохор опять погнал — казалось, нарты вырвутся из-под седоков. Но Савельева теперь силой не оторвешь — впился руками в сиденье — плечи заныли. Потом выпрямился, поставил правую ногу на полоз, а левую все еще держал согнутой под собой и жестко проворчал:

— Рано гонки устраиваешь. Праздник оленевода не скоро.

Прохор мельком обернулся, засмеялся, забормотал что-то; в узких глазах радость, бешенство, неистовство, и все это он вымещает на оленях. Крутой вал ветра бьет навстречу, ломая и глотая слова, разрывая крик.

Савельев пожалел, что согласился ехать с ним, и еще ощутимей колыхнулась тревога. Он знал: Прохор спешит к невесте и обезумел от радости, может выкинуть что угодно. Только из-за свидания и согласился ехать в третью бригаду. Вечером, как сказали везти ветеринаров, он яростно отказался. Не отговаривался, не искал оправданий, а сразу — чуть заикнулись — наотрез, не спрашивая, куда везти. Но когда Кузьмин упомянул про третью, Прохор с такой же яростью, только радостной, рвущейся, согласился и готов был ехать тотчас, не дожидаясь ночи; схватил аркан, собрался ловить ездовых оленей — еле уговорили обождать. Он лучше всякого понимал, что ночью легче охать — комаров меньше, но ему было уже не до комаров и не до чего — заметался по чуму, выскочил наружу, стал править нарты, осматривать упряжь, петь, разговаривать с самим собой...

Кузьмин тогда и сказал, что у Прохора невеста в третьей бригаде. Савельев пропустил эти слова мимо ушей — своих забот хватало: увязать мешки с химикатами, аптечку, пристроить баллон с новым препаратом от гнуса, уложить насос для опрыскивания стада — целые нарты набрались. Главная забота и нетерпенье — новый препарат, который Савельеву предстояло испытать. Уже третий год после института занимался он оводом, комаром, мошко́й — всей этой тундровой нечистью, собирался написать статью, а после, если получится, и книжку. Испытания нового препарата сулили самые неожиданные наблюдения — все было интересно: и удача, и неудача. Вообще-то для Савельева в этом деле неудач не существовало, все годилось. Если бы он сумел показать, что препарат никудышный — вышла бы удача, а окажись препарат хорошим средством — это был бы настоящий праздник для него, для оленеводов и для изобретателей. Поэтому Савельев почти с дрожью нетерпения собирался в стада, где гнус особенно свирепствовал.

И вот перед самым отъездом, в последний момент, выяснилось, что ехать ему с Прохором, больше не с кем — все упряжки заполнены. Хотел присоединиться к Кузьмину, да у того нарты старые, могут не выдержать двоих.

Так и оказался во власти этого неистового влюбленного.

Прохор гнал остервенело, в забытьи, захлестнутый своей необузданной радостью, желаньем скорей перебороть дорогу. Они перелетели луговину, пропороли кусты, прочавкали по болотцу — все в мгновенье. Гонка эта была никчемной — аргиш[2] только тронулся, и остальные упряжки виднелись по бокам, они еще не собрались вместе, и отрываться от них все равно нельзя. Но Прохор уже не мог рассуждать, в него вселился бес нетерпенья, он не ехал, а шаманствовал, исступленно терзая оленей.

За болотцем выгнулся небольшой подъем, поросший карликовой березкой; дальше начинался овраг, Прохор встал на сиденье и загоготал, завыл, замахал хореем[3]. Олени в испуге прянули на дыбы и побежали так, что от ветра заслезились глаза.

Сквозь эту муть Савельев увидел, что их выбросило на крутой склон оврага. Внизу, в глубине, корячились кусты. Он вытянул ноги вдоль нарт — хоть неудобно сидеть, зато будут целы...

— Нарты ломал! Иэ-э-эх! Не жалел! — не то в шутку, не то всерьез заорал Прохор.

Упряжка полетела вниз по склону. Савельев на какое-то мгновенье повис в воздухе, держась за сиденье одними руками. Вот дьявол, бес, наважденье!.. Он знал, что Прохору нет прока ломать нарты — кричит он от избытка страсти, но кто знает — может, олени понесли, перестали слушаться...

Савельев не боялся скорости — пугало безумие Прохора, куражливость его, пугало то, что они вовсе друг друга не понимают, и поэтому Савельев не может быстро управлять самим собой, как надо, как велит скорость и дорога.

Если олени понесли — нужно падать с нарт в кусты — это лучшее спасенье. Если Прохор куражится, надо накрепко прилепиться к сиденью. Но разбери, что тут творится, когда они очертя голову свистят в пустоте...

Нарты, конечно же, не сломались; Прохор при всем вихре и гоне стоял на них, словно привязанный — ни пошатнулся, ни на миг не потерял равновесия.

Тревога и неуверенность Савельева не удержали его от восхищения и зависти: никогда сам он не встанет так вот на нарты, не погонит напролом, куда сердце рвется, куда глаза глядят... До конца дней быть ему в стадах с оленеводами, и ничего другого не хочет он, и все ж до глубин, до сокровенности никогда не проникнет в древнюю эту профессию, в ее дух, в ее душу, в то неуловимое, что передается кровью и судьбами поколений. Он знает об оленях несравнимо больше Прохора и и узнает еще больше, но никогда не испытать ему вот этой безумной власти, неистового, жутковатого слияния с ними, когда пастух и упряжка, в одинаковом исступлении, не замечая земли, рвутся через простор.

Слетели вниз и, не сбавляя хода, скользнули по кустам, по дну оврага, почти не касаясь травы, почти по воздуху. Но теперь скорость уже безразлична, — Савельев с облегчением ослабил мышщы, распрямился — склон миновали, тут дорога простая — как ни гони, все по ровному.

От напряжения руки гудели, а ноги совсем затекли; он с удовольствием подогнул левую под себя, а правую поставил на полоз. И пробудилось даже что-то сходное настроению Прохора — тоже хотелось скорей добраться до третьей бригады, не терпелось начать испытания. Еще и в другом было сходство...

В прошлом году препарат этот привезла сюда, на Полярный Урал, Люда Тимофеева... Савельев встретил ее в управлении и ничего понять не мог. Не верилось, что так отдалились институтские годы, незаметно растерялись друзья, притупилась память о них... И вдруг оттуда, из прошлого — Люда Тимофеева. Стоит в коридоре и удивленно, обрадованно смотрит.

И вспомнился один день на пятом курсе. Один день, который мог решить судьбу, но ничего не решил.

После экзамена с десяток однокурсников поехали на реку, и там Савельев будто впервые увидел Люду, и она тоже что-то открыла в нем, и они потянулись друг к другу, и это было неожиданно и удивительно. Так случается только вначале, в юности. И запомнилось от того дня не много, но навсегда. Запомнилось, как, наплававшись, они отогревались на песке и Люда положила голову ему на грудь. Ее волосы щекотали руку и подбородок, и было радостно, и ждалось еще более радостное. До самого вечера они не расставались, и каждое касанье было как праздник. И поехали на заимку к однокурснику, недалеко от города. Там оказалась пустая изба. И Савельев с необычайной четкостью навсегда запомнил, как перед рассветом они с Людой очутились в маленькой комнатушке, и было холодно, и они легли на полу, и укрылись каким-то брезентом, и грелись, прижавшись, и тепло было сладким, и волосы пахли смолой, и ничего, кроме этого тепла, не желалось — они даже не поцеловались ни разу, и мысли не пришло о большей близости, и ничего кроме не хотелось — так чиста и воздушна была радость. И они уснули. А утром уже не верилось во вчерашнее — словно синий дымок их окутал и улетел — появилась стесненность, условности. Потом экзамены. Потом разъехались в разные концы.