Летний снег по склонам — страница 37 из 78

Я не стал расспрашивать и молча смотрел на яркую звезду, повисшую над сопкой. Была оглушающая тишина. Кузнечики, стрекотавшие в траве, тоже были тишиной. После железного лязга поезда все было тишиной.

Глухой маленький полустанок где-то за Тайшетом.

Отстранив меня, прошла пожилая проводница — сменщица этой, молоденькой, спустилась по ступенькам и увлекла ее за собой. Теперь во тьме мутнелись их белые кители. Послышался долгий вздох.

— Не плачь. Соня, не плачь, — шептала пожилая. — Вот еще плакать из-за такого хамья. И думать выброси. Мало их тут шляется? Из-за всякого плакать — слез не напасешься.

Соня уткнулась в грудь напарницы и разрыдалась, не сдерживаясь. Но скоро затихла, а потом, всхлипывая, стала говорить, никак не умея отвязаться от обиды.

— Я же им по-хорошему сказала... Ресторан закрыт, говорю... А вы выпивши уже, говорю... Чего пойдете-то через весь состав ночью... Еще прищемит в тамбуре-то, говорю... Пожалела их... А этот, седой, усатый черт... обхватил меня... и лезет целовать. «Пойдем к тебе, говорит, в служебное помещение...» Фу, липкий весь... Гадость...

Соня опять спрятала лицо на груди пожилой проводницы, и та, успокаивая, гладила ее плечо.

— Ничего, ничего. Пьяные мужики, что с них взять. Все они такие. Проспится — глаза стыдно казать. А пьяные все лезут... Погоди, раз пять съездишь, научишься с ними расправляться. Это в первой поездке только так все к сердцу принимаешь...

Проводница совсем снизила голос и говорила Соне на ухо:

— Я вот пожилая, а все равно лезут ко мне. Иной раз совсем молоденькие, а туда же норовят... Ну, чего — посмеешься да и только. В прошлый раз пристал такой хлипенький, чуть усята пробились. Я ему и говорю: «Я ведь бабушка уж. Нарожаю тебе внучат — разом дедушкой станет...» Он и отстал.

Спокойная звезда висела над сопкой, и кузнечики стрекотали. Черная тайга дышала пихтой и тишиной.

Совсем нескладная эта Соня. Она худа, высока. Узкое лицо и серые глаза меняются каждое мгновенье — от улыбки до тоски. Руки постоянно теребят что-то: пуговицу, флажок, фонарик. Форменная одежда ей неловка, сидит кое-как, морщится, перекашивается. Соня понимает, но исправить ничего не может, и это ее гнетет. Руки, ноги, лицо — все у нее живет отдельно, все рассыпается, и она никак не может собрать их воедино. Она словно только вселилась в свое девичье тело, как в новый дом, и не знает, где в нем что и зачем существует. За двое суток мне не удалось сказать с ней и двух слов. Она приносила чай, относила стаканы. Самые невинные шутки лишали ее дара речи — она не находила, что ответить, и поскорей убегала. Подмести пол в купе, где сидели пассажиры для Сони было пыткой. С мукой выдавливала она слова: «Посторонитесь, пожалуйста». По лицу шли пятна. Рука с веником двигалась, как деревянная.

Вечером, на долгом перегоне, я пошел за чаем. Дверь в служебное купе была открыта. На лавке сидела Соня и читала тонкую книжечку. Я встал на пороге. Соня меня не заметила. Я заглянул в книжечку. Стихи.

— Чьи это стихи? — спросил я.

Соня вздрогнула, закрыла книжку и посмотрела на меня испуганными глазами. Но испуг только мелькнул и пропал. Соня улыбнулась, потом смутилась на мгновенье и снова улыбнулась. В ее глазах нарастала отвага.

— Это стихи Ронсара, — сказала она ломким голосом.

— Я никогда не читал Ронсара.

Соня вспыхнула и тотчас побледнела, но взгляд не отвела. В глазах все еще жила отвага, словно между нами не обычный вагонный разговор, а турнир, в котором нужно мужество и напряжение всех сил.

— Ронсар — французский поэт. Он жил в шестнадцатом веке, — сказала Соня. — Он был пажом принца Карла, герцога Орлеанского. Ронсар был высокий и красивый... — Соня облизала пересохшие тубы. — Прекрасно стрелял, фехтовал, был первым в охоте, плаванье, борьбе, в скачках. Он знал несколько языков. Ему было тринадцать лет, когда его взяли в свиту принцессы Мадлен, и он уехал в Шотландию. В шестнадцать лет он был дипломатом — побывал во Фландрии, Зеландии, Германии, Пьемонте. В Германии Ронсар заболел малярией и начал глохнуть. Тогда он бросил дипломатию и стал заниматься литературой. Он обновил французскую поэзию, ввел в нее народный язык. Он, как наш Пушкин...

Соня говорила одним дыханием, без пауз и, кончив, задохнулась. Чтобы не спугнуть разговорившуюся девушку, я сразу же попросил рассказать о стихах Ронсара.

— Он писал о любви, — ответила Соня, отважно глядя мне в глаза. Наверное, она решила побороть свою робость, и я с моими вопросами стал для нее чем-то вроде груши, с которой тренируются боксеры. — Он любил нескольких женщин. — У Сони сорвалось дыхание, но она заставила себя продолжать. — Его нельзя осуждать за это. Он любил по-настоящему. Его первая возлюбленная Кассандра Сальвиати была замужем. Ронсар только воспевал ее в стихах, любовался ею. Он поклонялся ей издали. Даже не дотронулся до нее ни разу. Такой был благородный человек...

Соня поправила юбку на коленях и отодвинулась подальше от меня, хотя я продолжал стоять в дверях. Наверное, она хотела подчеркнуть этим свое недоверие ко мне, как мужчине с неблагородными если не поступками, то мыслями-то наверняка.

— ...Потом он полюбил простую крестьянку Марию Дюпен. Ронсар познакомился с ней в Бургейле и несколько лет был с ней в связи. Ей посвящено много стихов. Любовь к Марии много дала Ронсару. Его талант расцвел в эти годы. — Соня перевела дыхание, помолчала и вдруг бросила резко: — Любовь так и должна — возвышать человека, помогать ему в жизни, в работе, во всем... — И посмотрела на меня с вызовом, ожидая возражения.

Я промолчал.

— У нас девчонки встречаются с парнями, но это не любовь. Так себе — танцы, провожаются вечером и все такое. Некоторые в связи живут, — Соня облизала губы, — но никто не цветет, не переменяется, не становится лучше, потому что у них не любовь, а так...

Это было вчера. И вот теперь полустанок, и звезды над сопкой, и кузнечики в темной траве, и шепот у подножки.

— Я никогда, никогда не буду отшучиваться от таких, — говорила Соня сырым от слез голосом. — Разве можно с ними шутить? Я научусь приемам и буду им руки ломать. Я знаю, есть прием — любому можно руку сломать...

И опять только кузнечики да скрип песка под ногами.

— Марья Ивановна, неужели все мужчины такие? Неужели нет благородных и честных, которые любят по-настоящему? Вот ваш муж...

— Он давно погиб, Сонюшка... — тихо говорит проводница. — Он был хороший человек. И ты встретишь хорошего. Ты молоденькая совсем. Встретишь еще...

Станция Лена была утром. Тихое, чуть затуманенное солнце. Простор синей реки и таежная синь.

Соня растерянно и неловко мне кивнула на прощанье. Я хотел сказать что-то о Ронсаре. Она смутилась, покраснела, и я ушел, не досказав фразу.

Потом была Лена, Витим, море Лаптевых. Соня и маленькие происшествия в дороге отдалились. А года через полтора я, казалось, начисто все забыл.

Только однажды в весенний яркий и холодный день, мимоходом просматривая книги на лотке букиниста, я заметил необычное издание. Совсем новая с золотым обрезом книга была словно скопирована со старинного фолианта. Я раскрыл ее. Роскошное парижское издание Ронсара. Портреты 27‑летнего поэта и 20‑летней Кассандры.

Я листал страницы и уходил туда, на таежные полустанки... Помнится, тогда я попросил Соню показать самые понравившиеся ей строки. Она взяла книжку, полистала и протянула мне. Когда я прочитал, она нашла второе, третье стихотворение. Мне показалось неожиданно смелым то, что она отметила и так просто, не смущаясь, мне показала. Она выбирала самые дерзкие и резкие стихи.

— Вот это я написала бы на лбу у всех мужчин, которые к девушкам пристают. Вырезать бы печать — и на лоб, на лоб шлепать несмываемой краской.

Она почти бросила мне книжечку и отвернулась к окну.


Ты можешь только ржать, на что тебе любовь?

Ты бледен, как мертвец, твой век уже измерен.

Хоть прелести мои тебе волнуют кровь,

Но ты не жеребец, ты шелудивый мерин.


Прочитав, я сказал, что всем, наверное, не стоило бы ставить такую печать. Если девушка по-настоящему нравится, какое же тут «приставанье» и зачем тогда печать?

— Вот именно, «по-настоящему», — сказала Соня, не оборачиваясь. Голос ее дрожал. — Но ведь вы совсем не по-настоящему относитесь... Все мужчины, все... С усами липкий этот вчера «по-настоящему» ко мне, да? — Соня прижалась лицом к стеклу и теребила занавеску. — Когда по-настоящему, — совсем другое. Ни о какой печати и не подумаешь. — Она замолчала, отодвинулась от окна, смотрела на таежные гари, тянувшиеся возле полотна, и вдруг совсем не своим, но твердым и жестким голосом сказала: — Я буду с мужчиной, только если по-настоящему полюбим. — Глубоко вздохнула и уже другим голосом прибавила мечтательно: — Точно он — я сама... Чтоб как на солнышке у речки, когда загораешь одна...

Она сидела спиной ко мне, но я заметил, как порозовели ее щека и ухо. Она глотнула воздух.

— И хочу, чтоб сразу был ребенок. Хоть учусь всего на втором курсе, но если встречу такого мужчину и полюбим — сразу будет ребенок.

Соня задумалась и водила пальцем по стеклу. На какое-то время она забыла про меня, а может, просто мысли не надо было произносить вслух, и поэтому она молчала. Попозже она повернулась ко мне и совсем тихо сказала:

— Только по-ненастоящему я и сама не дотронусь ни до кого и до себя дотронуться не дам. — Ее глаза расширились. Она с неприязнью посмотрела на меня, хотя я стоял поодаль и вовсе не собирался до нее дотрагиваться. Потом отвела взгляд и продолжала: — Даже если мой мужчина знал женщин — пусть. Если он полюбит, как я, ему никто больше не понравится, он всех забудет и останется со мной одной. Я никогда у него не спрошу, кто был до меня. Если полюбит — значит, вся жизнь сначала. — Она опять отвернулась к окну и почти прошептала: — Не только ведь в шестнадцатом веке были такие случаи...