Летний снег по склонам — страница 38 из 78

Мы долго молча смотрели на сырую вечернюю тайгу, на дальние увалы. Долина Бирюсы. При чем тут шестнадцатый век? Ронсар? Соединение вида безлюдной тайги с именем блестящего поэта, который так неожиданно ожил в сердце этой девушки, показалось мне странным и даже нелепым. Тогда у меня мелькнуло ощущение именно чего-то странного. Но оно тотчас пропало. Соня повернулась ко мне и протянула руку за книжкой, протянула требовательно и уверенно. В этом жесте совсем не было обычной для нее застенчивости. Я поразился.

На какое-то мгновенье она преобразилась. Или мне только показалось... Я увидел, что ее продолговатое лицо с бледной кожей и потемневшими серыми глазами налилось мечтательной красотой. Даже китель стал ей впору. Больше того, он ей шел, придавая строгость и недоступность. Наверное, таким был Ронсар-паж.

Она посмотрела на меня из-под челки без обычного диковатого выражения. Я уверен, что она не видела меня. Соня в этот миг оставалась наедине с мечтой и забыла свои недавние неприятности. Я понимал, что сейчас она живет в мечте, живет по-настоящему, и для нее не существует вагона, тайги, меня — всего, что лежит по ту сторону мечты...


Я купил томик, хотя не читаю по-французски. Как удивительна судьба книг. Надо же было во Франции, в шестнадцатом веке написать стихи, чтоб я, взяв в руки книжку, вспоминал ночной полустанок за Тайшетом, звезду над черной тайгой и влажный шепот обиженной девушки.


10


Там, в оленьих стадах на Полярном Урале, все само складывалось, как повесть. Покосившиеся кресты на маленьком кладбище в тундре, новейший препарат против гнуса в баллоне, притороченном к нартам, долгий путь по бездорожью, невозмутимые пастухи, скользящие за упряжками будто по воздуху, конусы чумов на горизонте, запах тальникового дыма, словно откровение диких пространств. И потом поездки по стадам, вечерние разговоры у домашнего костерка, лица людей, вдвоем пасущих трехтысячное стадо, знающих этот край до побережья Карского моря, их заботы и нужды... Само собой получилось так, что прежде написалась статья в газету — как раз с целью помочь пастухам одолеть нехватку нужного снаряжения, которое подчас вовсе уж перестали производить: колокольчики на шею оленям, чтоб не затерялись в тумане, вертлюги для сбруи, латунные пряжки и другое, такое же, почти экзотическое. Но деловая статья не затронула впечатлений, скопившихся в душе. И не знал, как же передать ощущение тундры — самое главное из привезенного. Обилие деталей поглощало, отдельности не находили своего строя, и это было мучительно. Только года через два вдруг неожиданно пришла простая мысль — а ведь сам путь в стада и есть уже начало и нить повествования…


ОЛЕНИЙ УЗОР


В пряном аромате тундры сгустились просторы. Вдохнешь — и замирает сердце, как перед прыжком в неизвестность. Даже когда придышишься и привыкнешь — все равно волнует. А сейчас, после долгого сидения в городе, запах этот открывает в душе какие-то окна, вызывает в памяти давнее, и Ивану Павловичу не сдержать воспоминаний, пробужденных тревожным настоем багульника, березы и болотных трав.

Мутное сырое утро. Поезд ушел; скрип допотопных вагончиков пропал сразу, накрытый мокрой подушкой тумана, приглушившего низину. Только чавкает под сапогом болотистая земля, мокрыми ветками чиркают по коленям березки, похожие на кусты крыжовника, сонная птица бормочет совсем рядом с тропой.

Поодаль, за овражком, скорей мерещится, чем виднеется домишко: так, белесое пятно на серой мути. Кто не бывал — не заметил бы. Но Иван Павлович знает домик Константина Кузьмича. И в ночной темени нашел бы, а теперь утро. Да и ночью сейчас не бывает темноты.

В овражке совсем глухо. Даже ручья не слышно. Иван Павлович нагнулся зачерпнуть ладонью воды и только тогда уловил звон струи. Выпив пару пригоршней, он отдыхал, прислушиваясь к тишине, потом поднялся, поправил заплечный мешок, сползший набок, легко перебежал ручей по камням.

И тут сверху залаяли сразу несколько собак. Их лай раскатился, как неожиданный гром. Иван Павлович вздрогнул и рассмеялся. Привычное ухо различило хриплую трубу огромного, похожего на медведя пса, принадлежащего соседу Константина Кузьмича, и разноголосье остальных собак, привязанных по дворам. Лай и кончился разом как отрезанный.

Остался скрип камней под ногой на обрывистом склоне да звон комаров, которые набросились на лицо и руки кусаясь до крови. Но Иван Павлович знал — это еще не комар, и ускорил шаг, отмахиваясь мокрой веткой.

Вот и жилье. То, что виделось издали бледным пятном, было не избой, а забором, сложенным из дров. Сотни полешек, зажатых между стоек, своими желтыми торцами напоминали соты. Поленница так высока, что из-за нее видна лишь крыша в потеках мха на черной щепе.

Иван Павлович обогнул эту дровяную крепость, защищавшую избу от северных ветров, и подошел к калитке. Через ее жерди виден знакомый дворик, навес над низкой дверью и на навесе, с краю, смоленая подсадная утка. Сидит, как живая.

Иван Павлович не сразу открыл калитку, а некоторое время рассматривал дворик, узнавал по очереди разные хозяйственные предметы и чувствовал, как необычайный покой наполняет грудь. С каждым вдохом улетучивались остатки протабаченной управленческой суеты, еще крутившейся в голове, и тупой тяжести в сердце, мучившей его уже несколько недель. Оставалось это размеренное, ни часами, ни годами не считанное бытие, этот двор посреди тундры, уходящей в бесконечность, эта деревянная подсадная утка, этот невод, повисший на кольях, и тишина, которую не могут пробить даже комары.

Калитка открылась без труда. Иван Павлович перескочил через лужу, шагнул под навес, прислушался. Ни звука. Собака, привязанная за углом избы, даже не зевнула, словно не она только что разрывалась от лая.

Он постучал в дверь. Тишина. Стукнул сильней. В избе зашуршало, и дверь открылась — она не была заперта. Иван Павлович понял, что опростоволосился — мог бы войти без стука, никого не разбудив.

Из-за мешковинного полога, висевшего за дверью, чтоб не пускать комаров, выглянул сам хозяин. Светлые глаза на сухощавом лице расширились от удивленья.

— Иван Палыч... Вот не́ ждал, так не́ ждал! — обрадованно сказал он, отступая в темноту сеней, и пригласил, коверкая слова своим странным ударением. — Захо́дите в дом-то, захо́дите!

Иван Павлович переступил порог и обнял хозяина за тощие, но еще крепкие плечи.

— Здравствуй, Константин Кузьмич, здравствуй, дорогой!

И сразу же справился, не приехали ли ветеринары из области. Оказалось, приехали еще днем. А сегодня ждут пастухов из тундры с упряжками. Это известие совсем уж обрадовало. Все складывалось ладно и хорошо.

Тьма сеней была пропитана густой вонью: здесь, как всегда, сохли на вешалах сырые шкуры. Иван Павлович сразу же наткнулся на них, протянув руку, чтоб разобраться, куда идти. И даже эта вонь, остро ударившая в нос, нисколько не отвращала. Напротив, она так же, как аромат тундры, возвращала Ивана Павловича к тому, что он любил, к делу, которому отдал жизнь. Да, теперь-то можно так сказать: отдал жизнь.

Хозяин распахнул низкую дверь, обитую коровьей кожей, Иван Павлович шагнул в мутную полутьму. В избе было парно. Сквозь запотевшие оконца сочился тусклый свет, обрисовывая спящих на полу людей.

Разве когда-нибудь случалось, чтоб у Константина Кузьмича не ночевали гости? Как всегда, полна изба народа. Иван Павлович остановился у порога, выбирая, куда бы поставить ногу и перешагнуть через храпевшего у самой двери человека.

— Куша́ть будетеэ? — громким шепотом спросил Константин Кузьмич, чудом оказавшийся уже посреди избы с кринкой молока и хлебом в руках.

— Спасибо, спасибо, дорогой, не беспокойся. Мне бы прилечь на часок.

— Ложите́сь сю́да, — показал Константин Кузьмич под стол, где было свободное место.

Иван Павлович повесил мешок на гвоздь у двери, пробрался к столу и стоя с удовольствием выпил кружку густого молока. Потом снял свой брезентовый плащ, постелил; сел, согнувшись, стащил сапоги; лег, с наслаждением вытянул ноги; полежал минуту и лишь после этого накрылся пиджаком.

— Спитеэ, — сказал хозяин, зевая, и полез на печь.


* * *

Днем весь туман сволокло за реку. Правый берег, где стояла деревенька, обнажился, солнце четко выписало на нем каждую мелочь. И на голом холме за домами встали четыре покосившихся креста.

Но за рекой туман еще долго откатывался в тундру, неохотно редел. За полдень северный ветер совсем его иссушил. И тогда обнаружилась даль, отчеркнутая фиолетовым камнем Полярного Урала. По камню — белые прожилки снежников и черные тени от вершин. И ярко-зеленая равнина расхлестнулась.

Иван Павлович стоял у крестов и смотрел за реку. Всякий раз, приезжая в деревеньку, он приходил сюда и подолгу стоял у могил, почти сравнявшихся с землей и заросших стелющейся березкой. Зеленовато-серый лишайник плотно охватил кресты.

Прошло столько лет, а Иван Павлович не научился спокойно смотреть на них. Он помнил их свежеоструганными, неожиданно появившимися на могилах. Помнил посеревшими, покосившимися из-за таяния вечной мерзлоты, нарушенной людьми. И вот они обросли мохнатым пером лишайника, подгнили, потрескались. С одного зимним ветром сорвало доски кровли, по северному обычаю протянутой от вершины к концам перекладины.

Иван Павлович всегда заставлял себя думать только о крестах, но это никогда ему не удавалось. И когда он чувствовал, что воспоминания прорываются независимо от его желания, садился на могилу, закрывал лицо ладонями и сидел так, пока прошлое само не ослабевало и не отпускало его.


...У того чу́ма.

— Хальмермя![10] — по-ненецки сказал Савельев.

Проводник-зырянин Костя застыл на нартах. В серых глазах ужас. Он хотел гнать упряжку прочь, хотя видел, что ветер дует с их стороны к чуму. Страх был слишком велик. Он хотел спасти оленей.