.
Как они это делали?
Они делали это вопреки всему.
И, хочешь не хочешь, от каждого из нас в конечном счете останется имя, дата и что-нибудь неприметное.
Но когда слова, которые прежде обозначали человека, встречаются с живой дышащей формой, тогда словно поет одинокая птица на дереве вроде той, что только что спела у нее над головой, а затем другая птица через много садов поет ту же песню в ответ. Частица подпевает частице, угольная крошка – угольной крошке, обрывок пряжи – другому обрывку. Что-то соединяется. Пылинка встречается с мыслью воды, а затем с мыслью кислорода, углерода, азота, водорода, кальция, фосфора, ртути, калия, магния, йода и так далее по молекулярному алфавиту.
Что-то разогревается вокруг слов, которые когда-то, пусть совсем недолго, обозначали человека.
Ты ничегошеньки не знаешь об этом человеке. И все же происходит что-то семейственное.
Это начинает происходить в ту минуту, когда Ханна запоминает имя и дату.
Затем она набирает телефонный номер, всегда разный, и сообщает тому, кого не знает и с кем никогда не встретится, все, что запомнила. Этот человек, вроде родственника, сообщает информацию художникам, а художники изготавливают документы, которые наделяют имя новой жизнью. Происходит какой-то резкий скачок. Мертвое имя облекает нового человека, и живой человек облекается мертвым именем. Жизнь течет в том, чья жизнь в противном случае закончится. Жизнь течет в жизни, которая не текла. Жизнь милостиво, уважительно вступает в непрожитую жизнь. Если повезет, если одним глазом следить за выживанием, а другим благодарить за тепло: «спасибо вам, летние костры, благословите наши хлеба, овец и скот, пусть боги даруют нам добрый год», возрожденный человек продержится еще несколько сезонов.
«Ну и вот что нужно делать, – думает она, пока шагает по тропинкам, выискивая безвременно умерших, по гравийным тропинкам кладбищ покрупнее, по кошачьим тропам, беспутице и поросшим травой участкам, где в маленьких поселках и деревнях хоронят свою родню, – вот что нужно делать, когда жизнь требует акробатики: поступать, как та циркачка наверху пирамиды из девушек на спине той исполинской крестьянской лошади, помнишь, как она спрыгнула с самого верха, сделала сальто, на цыпочках приземлилась на древесные опилки, поскакала к тому месту, где шпрехшталмейстер обрызгал бумажные обручи на стойках чем-то горючим и поджег спичкой, и бросилась через горящие обручи.
И тогда даже клоун, помнишь? Он казался таким никчемным, неуклюжим, лез из кожи вон, дурацкий парик оттопыривался, а одежда не того размера развевалась, точно пропитанная бензином ветошь рядом с очагом. Но он оказался настоящим атлетом, пронесся морской птицей, чемпионом, олимпийцем сквозь огненные кольца не один, а два раза, а потом еще и еще».
Как-то утром в конце лета 1940 года мужчина, очень похожий на ее брата, проходит мимо Ханны по улице в Лионе.
Разумеется, он не ее брат. Это ясно почти сразу.
Но одну долю секунды ее брат стоял там перед ней, пусть он был и не ее брат, и мужчина был так похож на него, что заставил ее повернуть голову, а затем буквально развернуться на улице.
Как приятно его видеть!
Пусть это и не он.
Даже форма его спины. Пусть это и не его спина.
Поэтому Ханна следует порыву – посмотреть, куда это заведет. Она следует за мужчиной. Он идет на вокзал. Она следует за ним по вокзалу. Она занимает очередь за билетами, становится позади него. Она не слышит, куда он покупает билет, но когда подходит к билетной кассе, поглядывает на спину мужчины так, словно он ее муж и они поссорились, и говорит: «Туда же, пожалуйста».
Кассирша смотрит на уходящего мужчину, который не обращает на эту даму никакого внимания, снова поворачивается и хмурит брови. Ханна тоже сдвигает брови, слегка покачивает головой и корчит мученическую гримасу.
Женщина берет с нее половину цены, указанной на билете.
Ханна очень сердечно улыбается женщине.
Ханна устремляется за мужчиной, который не ее брат, держится в пяти-шести шагах позади него.
Она садится в тот же вагон.
Вообще-то он совсем не похож на брата. Очень слабое физическое сходство. Все равно, даже слабое – это чудесно. Она может представить себе, что это он, и они просто сидят в вагоне поезда, не обращая друг на друга внимания, как это довольно часто у них бывало.
Вагон заполняется людьми и багажом. Люди садятся между Ханной и мужчиной, который не ее брат.
Отсюда ей все равно видно его голову сбоку.
Мимо проносится город – серый на голубом. Женщина на порванном плакате плывет вдоль берега на лодке, состоящей из слова MENTON, на заднем плане – какие-то разорванные горы, над ее головой – рваные слова Sai d' té. BUGAT. Avec Energol démarrage foudroyant en hiv[45]. Рекламные щиты – яркие заплатки на темноте. Поверхность вещей лжива, и каждый, кто видит истинную суть рекламных щитов, об этом знает.
(Почему вы путешествуете?
Моя мать очень больна, врачи думают, она умрет.
Где ваша мать?
Со своей сестрой, в Сен-Жюльене.)
Мимо проносится сельская местность, солнечный свет, зеленое на голубом, довольно мигренозно. Лето, когда ей было тринадцать, помнишь, было летом мигреней. Мигрени были отчасти приятными, словно личные световые шоу на внутренней стороне ее глаз, треугольники пульсировали мультяшными персонажами, их цвета были резкими, блестящими. Черные контуры удерживали одну световую фигуру за другой, будто фигуры шли вместе по дороге – геометрия странствующего оркестра.
Головные боли и рвота? Гораздо менее приятно. Хуже всего – Ханна не могла читать. Стоило взглянуть на страницу, и она видела на ней внутреннюю сторону собственных глаз, точь-в-точь как на внутренней стороне своих век, когда закрывала глаза. Посредине любого слова, которое Ханна пыталась прочитать, появлялся пустой кружок, вокруг которого пульсировали геометрические фигуры, – расплывчатое пятно, окруженное словами, ее взгляд мог их разобрать, но не мог на них сфокусироваться, ведь при попытках сфокусироваться они поочередно тускнели.
В общем, Ханна немало времени проводила в затемненной спальне.
Она лежала на кровати. С одной стороны головы, за запертой дверью, слышался летний семейный шум (вернулись брат и отец). С другой стороны – летний шум города сквозь оконные ставни, уличное движение. Веселые голоса людей днем. Бандитские песни по ночам.
Что ты со всем этим делаешь? – сказал Дэниэл.
Он вошел и сидел теперь на краю кровати.
С чем? – сказала она.
Со всем, – сказал он.
Он имел в виду то, что происходило.
Затем прикинулся, будто совсем не это имел в виду.
Каково оно? – сказал он. – Там внутри.
Он постучал кулаком, легонько, ей по лбу.
Ханна всегда старалась говорить с ним по-английски: она гордилась своим английским. Она прочитала кучу книг на английском, все, что смогла найти, специально для того, чтобы, когда наступит лето, поразить своего английского брата тем, как исключительно хорошо говорит с ним на языке, на котором он говорил каждый день. Это было соперничество? Да. Это была любовь? Да.
Здесь внутри? Это похоже… Гм. Представь себе раскрашенную от руки анимацию в кинематографе. Представь себе команду рачительных (ей было приятно впервые найти применение для слова «рачительный», Ханна надеялась, что произнесла его правильно, и потому повторила чисто ради удовольствия) рачительных художниц, сидящих за тонировочным столом на кинофабрике. И они целый день макают свои кисточки в банки с красками, а затем вручную раскрашивают в цвета распускающихся английских роз, розовые и желтые, сияющие, словно после дождя, каждый треугольничек, который будет плясать у меня в глазах. И всякий раз, когда меняется кадр, эти цвета и удерживающий их черный контур, как и дорога, по которой все они идут, вибрируют, словно электричество проходит не только сквозь них, но и сквозь саму дорогу.
Ну и ну, – сказал он. – Вот это шоу.
Действительно, мне даже нравится, – сказала она. – Я неплохо развлекаюсь.
А сейчас это есть? – сказал он.
Нет, – сказала она. – Кино «Ханно» пока еще закрыто.
И что ты чувствуешь теперь тогда? – сказал он.
Теперь тогда, – сказала она. – Интересная речевая конструкция.
Что-что? – сказал он.
Прошлое и настоящее вместе, – сказала она. – Теперь. Тогда.
Он в недоумении замолчал.
Пересек затемненную комнату и сел на подоконник.
Она снова слишком его опережала. Она забыла. Он не такой легкомысленный, как она. Не подвижный, словно ртуть. Энергия у него устойчивая, что-то вроде древесного корня.
Теперь? Со мной все в порядке, – сказала Ханна. – Тогда? Это что-то безумное, оно пожирает меня целиком, затем решает, что все-таки меня не хочет, и потому отрыгивает. Вот такие мои «теперь» и «тогда». Больше всего жалею, что теряю пару хороших летних деньков.
Он заглянул в маленькую щель в ставне, через которую падала тонкая полоска света.
Ты не так уж много теряешь, – сказал он.
«Он думает, я заперлась здесь, потому что там снаружи все изменилось, – подумала она. – Он думает, я боюсь. Он не видел, как это наступало, не видит, как это происходит, в отличие от нас. Он не знает о будничности всего этого. Ему самому нужно бояться».
Я не боюсь, – сказала она.
Я этого не говорил, – сказал он. – Никогда бы такого не предположил, только не о тебе.
Хорошо, – сказала она.
Хотя может быть и так, что твоя голова притворяется испуганной, не докладывая тебе, – сказал он.
Я не даю ей на это разрешения, – сказала она. – И ты не должен. Ну и, если можно, я задам тебе тот же вопрос, что ты задал мне.
Какой вопрос? – сказал он.
Что ты со всем этим делаешь? – сказала она.
А, – сказал он. – Ну, я-то особо не горазд что-то делать. Ты же знаешь.
Он вскочил. Пошел к двери.
(Он был взбудоражен.
Она была права.)