Мужчина выходит с двумя кружками в одной руке. Руки у него очень красивые. Руки рабочего. Она берет кружку, которую он протягивает, и поворачивает. На боку рисунок с соломинкой в красно-белую полоску, кружка «Хамфри». «Пей скорей. Хамфри хитрей»[64]. Мужчина замечает, как она поворачивает и читает.
Дал вам самую лучшую кружку, – говорит он. – Надеюсь, без сахара пойдет?
Без сахара нормально, – говорит она.
Хорошо, – говорит он.
Мимо пролетает бабочка – белая. Потом еще одна.
Да здесь сущий заповедник бабочек, – говорит она.
Простите, что? – говорит он.
Сущий заповедник бабочек, – говорит она. – Они живут всего один день. Так по крайней мере мама говорила.
Сущий заповедник, – говорит он.
Это слова из пьесы, в которой я участвую, – говорит она.
Хорошо пристроились: свой заповедник, но при этом живут один день, – говорит он.
Чарльз Диккенс к вашим услугам, – говорит она. – Его выражение – не мое. Его сущий заповедник бабочек существует в книге «Дэвид Копперфильд» уже, э… примерно сто сорок лет.
Так вот вы чем занимаетесь? – говорит он. – Студентка?
Выпускница, – говорит она. – Я профессиональная актриса.
Простите, какого рода? – говорит он.
Она рассказывает, что гастролирует по округе.
В одиночку? – говорит он.
Она смеется.
Если бы, – говорит она. – В труппе. С труппой.
Он садится на траву, прислоняясь спиной к надгробию, смотрит на нее искоса.
Хорошо, когда есть труппа, – говорит он.
Ну да, временами, – говорит она.
А пьесы какие? – говорит он.
Она рассказывает ему про «Копперфильда» и Шекспира.
И в шекспировской я королева, муж которой сходит с ума: он убежден, что у меня роман с его другом детства, хотя это не так, и поскольку он король, то изгоняет своего друга, сажает меня в тюрьму, отказывается от своей малютки-дочери и неумышленно губит собственной злобой сына, а потом и я тоже умираю, – говорит она.
Боже правый, – говорит он.
А в конце, шестнадцать лет спустя, меня выкатывают в виде собственной статуи, и вот те на – я вдруг оживаю и больше никакая не мертвая, – говорит она.
А как же умершие дети? – говорит он. – Они тоже возвращаются?
Только один из них, – говорит она. – Вообще-то очень сумбурная пьеса, выдающая себя за комедию.
Значит, вы все время были живы и лишь прикидывались мертвой? – говорит он.
Из текста это не совсем ясно, – говорит она. – Возможно. Но еще якобы, возможно, происходит чудо из чудес, и статуя, которая должна была быть похожа на меня в старости, оживает, это и есть я в старости, хотя столько лет была мертва. Скорее волшебство, чем обман.
Скорее волшебство, чем обман, – говорит он. – Мне это нравится.
Мне тоже, – говорит она. – Очень интересно это играть. Мощь.
Типа этой истории про мужчину, который лепит модели из глины, оживляет их, знакомит с наукой, искусством и всем таким, учит пользоваться законами, быть справедливыми друг с другом, – говорит он.
Не знаю этой истории, – говорит она.
Ну да, он типа жулик, любит выделываться, лепит из глины людей, потом ворует власть у власть предержащих и дарит ее своим глиняным людям. Потом власть предержащие, разозлившись на него за то, что он дарит их власть собственным созданиям, приковывают его к скале, и каждый день орел клюет его вот тут, – говорит он, трогая свой бок.
Или, может, тут, – говорит он.
Он трогает другой свой бок.
С какой стороны у нас печень? – говорит он.
Точно не скажу, – говорит она.
С обеих сторон, для надежности, – говорит он.
Меня клюют во все бока, – поет она. – Справа, слева и с верхá[65].
Они смеются.
Хороший голос, – говорит он.
Спасибо, – говорит она.
Я думал, шекспировской пьесой для летней поры должна быть та, про фей. Сон в летнюю ночь, – говорит он.
Ох, феи, – говорит она. – Вообще-то «Зимняя сказка» целиком про лето. Она как бы говорит нам: не волнуйтесь, другой мир возможен. Если застрял в худшем из миров, важно уметь об этом сказать. Хотя бы обратить все в комедию.
Он широко расставляет руки навстречу листве и небу.
Не могу даже представить себе сейчас зиму, – говорит он.
А я, блин, могу, – говорит она. – Я через день старею на несколько лет, зима-лето-зима-лето. Когда кончатся эти гастроли, мне уже, блин, сто лет будет.
Мой отец божится, что, если в середине лета не вывернуть куртку наизнанку из уважения к феям, они будут подшучивать над тобой весь год, – говорит он.
Угу, – говорит она. – Верно.
Он делает это каждый год, говорит, его отец так делал, и отец его отца так делал, и отец отца его отца и что мы обязаны уважать предания, – говорит он.
Знаете, чего я не догоняю в этих старых обычаях и тому подобном? – говорит она. – С какой стати феям вдруг понадобилось, чтобы кто-то выворачивал свою куртку наизнанку? В чем тут смысл?
Чтобы им легче было украсть ваш бумажник, – говорит он. – У моего старика палатка на городском рынке. Фрукты-овощи. И когда кто-нибудь подходил что-то купить и у него был велосипед, который он прислонял к палатке, отец говорил мне: «Если увидишь, как кто-нибудь так делает, подлезь и толкни велик, чтобы упал». Потом он говорил покупателю: «Вот видите, феи говорят вам, чтобы не прислоняли свой велик к моей палатке». Теперь это делает для него кореш, подползает под брезент с задней стороны ящиков и толкает велик. Тот опрокидывается. «Феи». Его корешу уже семьдесят.
Староват для феи, – говорит она.
Он смеется.
Если хотят, пусть забирают мой бумажник, эти феи, – говорит он. – Мне плевать.
Что, правда? – говорит она.
Сейчас все помешаны на деньгах, – говорит он.
Он качает головой.
Делать так, чтобы новое дерево выглядело, как старое, – все, что вам нужно от жизни, – говорит она. – Вы святой. Или дурачок.
Ни то ни другое, – говорит он. – Деньги всегда приходят. Деньги – не главное.
Очень немодно, – говорит она. – Не в ногу со временем.
Уж я-то знаю о времени все, что мне нужно, – говорит он.
Он тычет пальцем вверх.
Что? – говорит она.
Слушайте, – говорит он.
И тотчас колокол на колокольне бьет три раза.
Как это у вас получилось? – говорит она.
Внутренние часы, – говорит он.
Он поет на старый мотив, который она узнает[66]:
Будет солнышко сверкать. Льды на полюсе растают.
Она смеется.
Неплохо, – говорит она.
Крем для загара. Кличет гагара. Люди в Арктике загорают.
Вы могли бы вступить в нашу театральную группу, – говорит она.
Нет, спасибо, – говорит он. – Мне нравится быть собой.
Он растягивается на траве рядом со старой могилой, положив голову на холмик.
Надеюсь, тот, кто лежит здесь внизу, возражать не будет, – говорит он. – Надеюсь, у него было не одно хорошее лето, кем бы он ни был. Такой бедный, что и камня не поставили. Или, может, ему просто был не нужен. Как людям в былые дни. Ведь кто забудет, где похоронен любимый человек? Никто, пока это важно. Знаете, во времена вашего, как его, Диккенса, в его времена было одно лето, в середине 1800-х, точно такое же приятное, как и нынешнее. Но как раз перед этим ввели систему канализации, я хочу сказать, в городе Лондоне, и у всех людей впервые появился в доме туалет, он назывался ватерклозетом, и канализационные воды спускались прямо в реку, и они отравили реку, тысячи и тысячи людей… ну, в общем, умерли.
Оба смеются.
Держатся друг за дружку и смеются.
Смеются как сумасшедшие, пока не начинают плакать от смеха.
Переводят дыхание. Грейс растягивается вдоль верхней части могилы. Стучит по ней кулаком.
Простите за смех, – говорит она, словно обращаясь к человеку в земле. – Не могла сдержаться.
Не знаю, почему это было так смешно. Но это было смешно, – говорит он.
Кто ухаживает здесь за цветами? – говорит она. – Розы пахнут изумительно.
Без понятия, – говорит он. – Но здесь очень приятно. Надо сказать, работается здесь хорошо.
Затем, лежа в траве, Джон Майсон произносит слова, которые поначалу кажутся стихотворением или заклинанием, но это всего лишь названия цветов. Цветок за цветком. Растение за растением.
Якобея обыкновенная. Черемша. Лютик едкий. Песчанка. Звездчатка. Герань. Горошек. Крапива. Герань мягкая. Плющ. Герань Роберта. Фиалка душистая. Таволга. Кипрей. Купырь лесной. Первоцвет. Примула. Подмаренник цепкий. Незабудка. Желтый архангел. Вероника. Валериана. Маргаритки. Ромашка. Аронник пятнистый. Крестовник. Одуванчик. Не забываем головку одуванчика.
Желтый архангел, – говорит она. – Красиво. Герань Роберта.
Архангел вон там у стены, – говорит он. – Цветет весной, сейчас просто похож на крапиву. Но не жалится. Его называют «алюминием» или «артиллерией». Из-за серебристого цвета. Герань Роберта тоже здесь водится. Красивые маленькие цветочки, красные, розовые. Она лечебная. Полезна для кожи и ран, говорят, полезна при облучении – надо вокруг Чернобыля посадить, – очищает почву, кислород вырабатывает. Хотя воняет жутко. Отсюда другие названия – к примеру, вонючий Боб. Воронья лапа.
Вы много знаете о цветах, – говорит она.
Люблю я их, – говорит он.
Затем они умолкают.
Какое-то время лежат там: она сверху на могиле, он внизу на земле.
На деревьях над ними изредка суетятся и вскрикивают кольчатые горлицы.
Она закрывает глаза.
Оба молчат несколько минут, цельных, полных минут.
Она никогда не была такой счастливой, как сейчас.
Затем она слышит, как он переворачивается и встает.
Эй, – говорит он. – Пошли со мной. Позавчера я обнаружил шикарнейший пустячок на старом камне, когда у меня перерыв был.
Она идет вслед за ним к задней части церкви, где он наклоняется к земле.