Лето, бабушка и я — страница 38 из 43

Мы с бабушкой спали, обнявшись, иногда просыпались, меняли положение тел, и несказанный покой поднимался как наводнение, незаметно подправляя мелкие разрушения от неосторожной жизни. Дом был так тих, что казался впавшим в беспамятство, не было даже крошечных звуков — воды, или счетчика, или холодильника, часов, радио, или шелеста книги. Время не решилось остановиться совсем, оно лишь слегка темнило небо — едва заметно, чтобы не тревожить нашествие покоя.

Когда за окном сумерки стали цвета чернил, мы проснулись и наконец выпили чаю.

— Чтоб Господь меня не наказал за такие вольности, — посмеивалась бабушка, — целый день проспала, целый день! А что мне было еще делать — первый раз в жизни такое безделье выдалось. Чтоб не сглазить, пусть благом обернется, Отец Небесный, прости меня, больше не буду. — Бабушка, как всегда, раскаивалась в том, что дала себе передышку.

— Все нас забыли, класс, правда? О, свет дали, хоть почитаю!

«…Пред алтарем его бровей преклоняли колени кумиры, аскеты готовы были повязать его благоухающие кудри вместо зуннара[35], в розы его ланит были влюблены ивы с лужайки, лилии всеми десятью языками своими пели славу его локонам, вокруг алых щек его змеями вились кудри, от зависти к ясной луне его лика солнце в изнеможении клонилось к земле, его прекрасные персты, даже окрашенные хной, казались белоснежной рукой Мусы, жемчужные зубы его в рубиновых устах казались Плеядами на утренней заре, а алмаз от зависти к ним терял блеск, чело было озарено светом разума, и лицо излучало мудрость, словно солнце, стан его был подобен стройному побегу, а лик его напоминал полную луну, омытую в водах семи ручьев…»



Инаятуллах Канбу плел бисер медовой сладости словес, сюжет в них терялся и был уже не слишком важен.

Бабушка поверх очков пристально вгляделась в обложку:

— Лежа не читай, глаза испортишь.

Падишахи, дочери везирей, мудрые старцы, птица Анка, гора Каф, неистовые красавицы Лалерух и Гоухар, все только и делали, что обливались кровавыми слезами во имя недостижимой любви, снова клоня меня в легкий сон.

Вязкую тишину разорвал телефонный звонок.

— Твоя банда за тобой приходила, я их к вам отправила, — сообщила сестра. — Надеюсь, не заблудятся.

Моя банда — четверо одноклассников — стояла на лестнице.

— Здравствуйте, бабушка, — подчеркнуто вежливо сказал Дон Педро, — можно мы заберем ее в снежки играть? Честное слово даю, будем охранять и вернем здоровую!

— Иди, конечно, — неожиданно согласилась бабушка.

Город сошел с ума: выспавшись на месяц вперед и вырвавшись из оцепенения, все вспомнили — снег же, снег! Вдоль тротуаров стояли жители, вооруженные снарядами, и перешвыривались с противниками с вражеской стороной улицы.

Машины смирно стояли, укрытые толстыми одеялами, снайперы лепили себе боеприпасы, прятались за железными укрытиями, хохот, визг и крики раненых взлетали в холодный воздух струйками пара.

— Хочешь, покатаем, — предложили мальчики, взяли меня за руки, я поставила ноги на рельсы — заледеневшие следы от покрышек и — вперед! Они неслись, как молодые звери с добычей, и никто не успевал попасть в нас снарядами.

Город, неузнаваемый, превратясь в обиталище карнавала, несся мимо. В нем не было места горю, обиде или скуке — магнолии стряхивали за шиворот охапки снега, собаки выходили из себя от восторга — все вокруг бегают! Мамаши снисходительно наблюдали за краснолицыми, мокрыми до трусов детьми и не сердились.

— Кинь вот этот снежок, — склонясь ко мне щекой, тихо сказал Дон Педро, — на тебя никто не рассердится.

Снежок был с ледовой начинкой и чуть не вышиб дух из бедного Гоги. Мы его тащили по сугробам, а он притворялся погибшим.

Был такой день, когда все стало лучшим из возможного.

Повизжав на аллеях бульвара, мы добрались до берега моря. Там расстилалось белое безмолвие, и наши ангелы собрались голова к голове, решив довести состояние счастья до высшей точки.

Обессиленные, мы ввалились в кинотеатр «Интернационал» — на фильм «Лимонадный Джо». Дон Педро сидел рядом, я смеялась и расплескивала полную чашу радости. Откуда-то взялись семечки, и пахло тающим снегом.

Бабушка ни о чем не спрашивала, только сказала:

— Ноги мокрые? Попарь немедленно, а то ангина опять.

И как она не выговорила мне за то, что поздно пришла? Это и в самом деле необычный день.

Завтра снова свобода, можно читать допоздна:

«…И действительно, ведь возвышенная любовь — это жемчужина, лучезарное сияние которой невозможно скрыть от взоров людей. Любой человек, едва его сердце озарится красотой любви, мигом теряет власть над своим рассудком. Любовь приводит к несчастию и потрясению, познавший ее лишается друзей и теряет покой… Тот, кто вкушает со стола любви, изведает только кровь своего сердца, тот, кто пьет напиток любви, не найдет в чаше ничего, кроме соленой влаги своих глаз».

Снег в нашем городе тает очень быстро. Так бывало и раньше, так случилось и в этот раз.

Золотистый купол

— Пошли со мной, на хор запишемся, — безмятежно предложила Танька.

Ну, господа хорошие, что с ней за это сделать?! Убить сразу или помучить немного? После вывернувших мне душу наизнанку хоров в школе и в музыкалке, где пели с измученными зубоврачебными лицами «Эх, доро-о-оги, пыль да ту-уман…» или того хлеще «И Ленин, та-а-а-акой маладой, ийуныактяберь фпириди!» — предлагать идти петь в хор! Самой! Своими же руками да еще одно ярмо на шею надеть — не девочка, а камикадзе.

Недели две она мне мурыжила мозги, рассказывая всяческие небылицы про этот мифический «нетакойкаквсе» хор.

— Это городской хор, его собирают из способных детей, — терпеливо объясняла в который раз Танька.

— Ну?

— И петь мы будем не пионерские песни, а — с ума сойдешь вообще, что будем петь!

— С ума я уже сошла — тебя слушаю.

— Спиричуелз, грузинские народные, Палестрину, Перголези, Баха «Стабат Матер», и «Аве Марию» — только не ту, что всем надоела, и еще песни на разных языках мира. Даже про Педро, мексиканскую!

— Зачем мне это все надо, Господи? Песня про Педро! — закатывала я глаза.

— Ну ради меня, — жала на дружеские струны Танька.

— А кто там еще есть? Все незнакомые, и притом одни придурки набились, как пить дать, — устав от нее отмахиваться, сдавалась я.

— Ну один раз сходи со мной, никто тебе подол обрывать не станет!

Танька для убеждения привлекла бабушку: та поддакнула, что — везде надо свои таланты раскрывать, жизнь предлагает — ты иди, а то потом и не предложит никто.

Чисто ради интереса — пошла.


Я не подозревала, что распевки могут быть такими красивыми.

Они были как черновики самых нежных и изысканных сонат Гайдна.

Они разминали слух и отогревали зачерствевшие связки. Диафрагма расслаблялась и становилась эластичной. Голос, скомканный в угрюмой темнице грудной клетки, колотил упругими кулачками в стенки и требовал выхода. Немедленно захотелось выпустить его и вплести в строй, возводящий купол из солнечных лучей.

Так начался мой настоящий роман с музыкой.


…Выпрямились. Бедные ваши легкие — дайте им простора! Все выбросили семечки? Посреди выступления никто не хочет закашляться? — О-о-о-очень красиво, очень эффектно, ну так семечки выбросили.

Так. Плечи расправили. Расслабили диафрагму. Медленно — через нос! — набрали полные легкие воздуха. До конца, до упора. На весь живот! Еще, еще, чтобы ребра раздвинулись и заболели!

Не дышите. Задержали дыхание. Не дышите. Теперь медленно выпустите воздух. Через рот! Губы трубочкой, выпускаете без фырканья.

Начинаем распеваться на «м-м-м-м». Пиано, разогреваем связки.

Следующий этап — на «ми-ма-мо».

Начали.

Андраник, что тебе так весело? «Ми-ма-мо» смешно, да? Какое тонкое чувство юмора! Давай ты пойдешь во двор, там посмеешься, а то мы время теряем.

Так. Альты поют арпеджио, сопрано — первые и вторые — в терцию тему: начали!

Сто-о-о-о-оп, стоп, стоп!

Карина и Света, я не могу вас рассадить — вы обе поете один голос! Тут не каждый сам за себя, а вместе — за каждого! Многоголосие нельзя петь, если вы друг друга не переносите.

Пение требует концентрации. Прошу вас.

Так. Неплохо. Мы уже отработали болгарскую песню, украинскую, осталось немного порепетировать «Воскресное утро» Мендельсона. Потом все идут домой, кроме отобранных девяти.

С вами будем разучивать псалом.

Двенадцатый век, посвящается лозе.

Это очень, очень сложное произведение. Дыхание набираете как только возможно полнее — и поете грудью, не горлом. Голос щекочет изнутри — чувствуете? Не громко, но звук объемный, насыщенный, круглый, яркий.


Слова казались непонятными. Почему так много славословий какому-то винограду?! Нам было смешно. Партии по отдельности выглядели лишенными всякой гармонии и музыкального смысла. Кураж пропадал, и учитель опускал руки, не в силах внушить озабоченным подросткам священную любовь к церковному пению, которой был проникнут сам.

Дни и месяцы прошли в зубрежке. Учитель не хотел соединять три голоса вместе, пока каждый не будет отработан до совершенства. Мы глухо сопротивлялись, и только угроза вылета из списка едущих в Болгарию могла привести нас в чувство.


…Набитые эмоциями по самое горло, мы осматривали болгарские достопримечательности. Утром и вечером — репетиции, никакого мороженого, никаких семечек, купание в речке — отменяется.

Концерты, новые друзья, чудесные дружелюбные болгары.

Флирты и адреса на открытках.

Роженский монастырь.

Толпы туристов со всех концов света.

Учитель собрал нас — тех самых девятерых.

Мы встали в центре, взяли дыхание и начали петь.

Все, что копилось в течение долгих месяцев, переплавилось, упало в благодатную почву и дало всходы.

Мы пели так, что сами от удивленного счастья приподнимались над землей.