Лето Господне — страница 32 из 62

По Горкину и вышло: и на Введенье не было ростепели, а еще пуще мороз. Все окошки обледенели, а воробьи на брюшко припадали, лапки не отморозить бы. Говорится — «Введенье ломает леденье», а не всегда, тайну премудрости не прозришь. И Брюс-колдун в «Крестном Календаре» грозился, что реки будто вскрываться станут, — и по его не вышло. А в старицу бывало. Горкин сказывал, — раз до самого до Введения такая теплынь стояла, что черемуха зацвела. У Бога всего много, не дознаться. А Панкратыч наш дознавался, сподобился. Всего-то тоже не угадаешь. Думали вот — до Казанской Машину свадьбу справить, — она с Денисом все-таки матушку упросила не откладывать за Святки, до слез просила, — а пришлось отложить за Святки: такой нарыв у ней на губе нарвал, все даже лицо перекосило, куда такую уродину к венцу вести. Гришка смеялся все: «а не целуйся до сроку, он тебе усом и наколол!».

Отец оттепели боится: начнем «ледяной дом» смораживать — все и пропадет, выйдет большой скандал, И Горкин все беспокоится: ввязались не в свое дело, а все скорняк заварил. А скорняк обижается, резонит:

— Я только им книжку показал, как в Питере «ледяной дом» Царица велела выстроить, и живого хохла там залили, он и обледенел, как столб. Сергей Иваныч и загорячились: «построю „ледяной дом“, публику удивим!»

Василь-Василич — как угорелый, и Денис с ним мудрует, а толком никто не знает, как «ледяной дом» строить. Горкин чего-чего не знает только, и то не может, дело-то непривычное. Спрашиваю его — «а как же зайчик-то… ледяную избушку, мог?» А он на меня серчает:

— Раззвонили на всю Москву, и в «Ведомостях» пропечатали, а ничего не ладится, с чего браться.

— А зайчик-то… мог?

А он — «зайчик-зайчик…» — и плюнул в снег. Никто и за портомойнями не глядит, подручные выручку воруют. Горкину пришлось ездить — досматривать.

И только в разговору, что про «ледяной дом». Василь-Василичу праздник, по трактирам все дознает, у самых дошлых. И дошлые ничего не могут.

Повезли лед с Москва-реки, а он бьется, силы-то не набрал. Стали в Зоологическим саду прудовой пилить, а он под пилой крошится, не дерево. Даже сам архитектор отказался: «ни за какие тыщи, тут с вами опозоришься!» Уж Василь-Сергеич взялся, с одной рукой, который в банях расписывал. План-то нарисовал, а как выводить — не знает. Все мы и приуныли, один Василь-Василич куражится. Прибежит к ночи, весь обмерзлый, борода в сосульках, и лохмы совсем стеклянные, и все-то ухает, манеру такую взял:

— Ух ты-ы!.. такого навертим — ахнут!.. Скорняк и посмеялся:

— Поставить тебя заместо того хохла — вот и ахнут!..

В кабинете — «сбор всех частей», как про большие пожары говорится: отец советуется, как быть. Горкин — «первая голова». Василь-Василич, старичок Василь-Сергеич, один рукав у него болтается, и еще старый штукатур Пармен, мудреющий. Василь-Василич чуть на ногах стоит, от его полушубка кисло пахнет, под валенками мокро от сосулек. Отец сидит скучный, подперев голову, глядит в план.

— Ну, чего ты мне ерунду с загогулинами пустил?.. — говорит он безрукому, — вазы на стенах, какие-то шары в окнах… столбы винтами?.. это тебе не штукатурка, а лед!.. Обрадовался…. за архитектора его взяли!..

— Я так прикидываю-с… ежели в формы вылить-с?.. — опасливо говорит безрукий, а Василь-Василич перебивает криком:

— Будь-п-койны-с, уж понатужимся!.. литейщиков от Брамля подрядим, вроде как из чугуна выльем-с!.. а-хнут-с!..

Отец кажет ему кулак.

— Это тебе не гиря, не болванка… выльем! Чего ты мне ерунды с маслом навертел?!. — кричит он на робеющего безрукого, — сдержат твои винты крыльцо?.. ледяной вес прикинь! не дерево тебе, лед хрупкий!.. Навалит народу…да, упаси Бог, рухнет… сколько народу передавим!.. Генерал-губернатор, говорят, на открытие обещал прибыть… как раззвонили, черти!..

— Оно и без звону раззвонилось, дозвольте досказать-с… — пробует говорить Василь-Василич, а язык и не слушается, с морозу. — Как показали все планты обер-пальциместеру… утвердите чудеса, все из леду!.. Говорит… «обязательно утвержду… невидано никогда… самому князю Долгорукову доложу про ваши чу… чудеса!.. всю Москву удивите, а-хнут!..»

— По башке трахнут. Ты, Пармен, что скажешь? как такую загогулину изо льду точить?!.

Пармен — важный, седая борода до пояса, весь лысый. Первый по Москве штукатур, во дворцах потолки лепил.

— Не лить, не точить, а по-нашему надоть, лепитьвыглаживать. Слепили карнизы, чуть мокренько — тяни правилками, по хворме… лекальчиками пройтить. Ну, чего, может, и отлить придется, с умом вообразить. Несвычное дело, а ежели с умом — можно.

— Будь-п-койны-с, — кричит Василь-Василич, — уж понатужимся, все облепортуем! С нашими-то робятами… вся Москва ахнет-с!.. Все ночи надумываю-тужусь… у-ухх-ты-ы!..

— Пошел, тужься там, на версту от тебя несет. Как какое дело сурьезное, так он… черт его разберет!.. — шлепает отец пятерней по плану.

Горкин все головой покачивает, бородку тянет: не любит он черных слов, даже в лице болезное у него.

— И за что-с?!. — вскрикивает, как в ужасе, Василь— Василич. — Дни-ночи мечусь, весь смерзлый, чистая калмыжка!.. по всем трактирам с самыми дошлыми добиваюсь!..

— Допиваюсь! — кричит отец. — С ими нельзя без энтова… через энтово и дознаюсь… нигде таких мастеров, окроме как запойные, злющие до энтово… уж судьба-планида так… выводит из себе… ух-ты, какие мастера!.. Доверьтесь только, выведем так что… уххх-ты-ы!..

Отец думает над планом, свешивается его хохол.

— А ты, Горка… как по-твоему? не ндравится тебе, вижу?

— Понятно, дело оно несвычное, а, глядится, Пармен верно сказывает, лепить надо. Стены в щитах лепить, опосле чуток пролить, окошечки прорежем, а там и загогулины, в отделку. Балаган из тесу над «домом» взвошим, морозу не допущать… чтобы те ни морозу, ни тепла, как карнизы-то тянуть станут… а то-не дасть мороз, закалит.

— Так… — говорит отец, веселей, — и не по душе тебе, а дело говоришь. Значит, сперва снег маслить, потом подмораживать… так.

— Осени-ли!.. Господи… осенили!.. — вскрикивает Василь— Василич. — Ну, теперича а-хнем!..

— Денис просится, доложиться… — просовывается в дверь Маша.

— Ты тут еще, с Дениской… пошла! — машет на нее Горкин.

— Да по ледяному делу, говорит. Очень требует, с Андрюшкой они чего-то знают!..

— Зови… — велит отец.

Входит Денис, в белой полушубке и белых валенках, серьга в ухе, усы закручены, глаз веселый, — совсем жених. За ним шустрый, отрепанный Андрюшка, крестник Горкина, — святого Голубка на сень для Царицы Небесной из лучинок сделал, на радость всем. Горкин зовет его — «золотые руки», а то Ондрейка, а если поласкивей — «мошенник». За виски иной раз поучит — «не учись пьянствовать».

Денис докладывает, что дознались они с Андрюшкой, в три недели «ледяной дом» спроворят, какой угодно, и загогулины, и даже решетки могут, чисто из хрусталя. Отец смотрит, не пьяны ли. Нет, Денис стоит твердо на ногах, у Андрюшки блестят глаза.

— Ври дальше…

— Зачем врать, можете поглядеть. Докладывай, Андрюшка, ты первый-то…

Язык у Андрюшки — «язва», — Горкин говорит, на том свете его обязательно горячую сковороду лизать заставят. Но тут он много не говорит.

— Плевое дело, балясины эти, столбы-винты. Можете глядеть, как Бушуя обработали, водой полили… стал ледяной Бушуй!

— Ка-ак, Бушуя обработали?!. — вскрикивают и отец, и Горкин, — живого Бушуя залили!.. — Язва ты, озорник!..

А я вспоминаю про залитого в Питере хохла.

— Да что вы-с!.. — ухмыляется Денис, — из снегу слепил Андрюшка, на глаз прикидывали с ним, а потом водичкой подмаслили.

— Держкий чтоб снег был, как в ростепель, — говорит

Андрюшка. — Что похитрей надо — мы с Денисом, а карнизы тянуть — штукатуров поставите. Я в деревне и петухов лепил, перушки видать было!.. — сплевывает Андрюшка на паркет, — а это пустяки, загогулины. Только с печкой надо, под балаганом…

— В одно слово с Михал Пан..! — встревается Василь-Василич.

— …мороза не впущать. Где терпугом, где правилкой, водичкой подмасливать, а к ночи мороз впущать. Да вы извольте Бушуя поглядеть…

Идем с фонарем на двор. В холодной прачешной сидит на полу… Бушуй!..

— Ж-живой!.. ах, су-кины коты… ж-живой!.. чуть не лает!.. — вскрикивает Василь-Василич. Ну, совсем Бушуйка! и лохматый, и на глазах мохры, и будто смотрят глаза, блестят.

Впервые тогда явилось передо мною — чудо. Потом — я познал его.

— Ты? — удивленный, спрашивает отец Андрюшку, указывая на ледяного Бушуя.

Андрюшка молчит, ходит вокруг Бушуя. Отец дает ему «зелененькую», три рубля, «за мастерство». Андрюшка, мотнув головой, пинает вдруг сапогом Бушуя, и тот разваливается на комья. Мы ахаем. Горкин кричит:

— Ах, ты, язва… голова вертячая, озорник-мошенник!.. Андрюшка ему смеется:

— Тебя, погоди, сваляю, крестный, тогда не пхну. В трактир, что ль, пойти-погреться.

В Зоологическом саду, на Пресне, где наши ледяные горы, кипит работа. Меня не берут туда. Горкин говорит, что не на что там глядеть покуда, а как будет готово — поедем вместе.

На Александра Невского, 23 числа ноября, меня посылают поздравить крестного с Ангелом, а вечером старшие поедут в гости. Я туда не люблю ходить: там гордецы-богачи, и крестный грубый, глаза у него, «как у людоеда», огромный, черный, идет — пол от него дрожит. Скажешь ему стишки, а он и не взглянет даже, только буркнет — «ага… ладно, ступай, там тебе пирога дадут», — и сунет рваный рублик. И рублика я боюсь: «грешный» он. Так и говорят все: «кашинские деньги сиротскими слезами… политы… Кашины — „тискотеры“, дерут с живого и с мертвого, от слез на пороге мокро».

Я иду с Горкиным. Дорога веселая, через замерзшую Москва-реку. Идем по тропинке в снегу, а под нами река, не слышно только. Вольно кругом, как в поле, и кажется почему-то, что я совсем-совсем маленький, и Горкин маленький. В черных полыньях чего-то вороны делают. Ну, будто в деревне мы. Я иду и шепчу стишки, дома велели выучить: