— Ой-вэй! — вырвался из уст Джентилы возглас ужаса.
Она оторвалась от работы и на миг застыла на месте перед лицом надвигающейся угрозы предстать пред высокопоставленным гостем в поношенной домашней одежде и с прядями седых волос, выбивающимися из-под платка, словно одна из этих ненавистных ей убогих богобоязненных женщин.
— Пнина, Пнина! Поспеши встретить судью! Здесь, на балконе, и не давай ему войти в дом. Скажи ему, что меня нет дома. Нет, нет! Скажи ему, что я плохо себя чувствую, что у меня головная боль. Боже правый, иди скорее! Пока она сдвинет свою толстую задницу, весь мир может вернуться в хаос!
Посреди хаоса, вызванного в душе Джентилы шумом судейской машины, она все же сохранила достаточную ясность ума, чтобы переменить команду «скажи ему, что меня нет дома» на «скажи ему, что я плохо себя чувствую», ввиду вероятной возможности того, что судья продлит свой визит на время, потребное ей для перемены платья и если и не окраски волос, то, по крайней мере, для сокрытия «позора» приличным образом, для косметики и всех тех изменений внешности, которые были связаны у нее с изменением душевного состояния, а посему затягивались сверх всякой меры. После того как Пнина сдвинула свою толстую задницу и установила посреди балкона железный столик о трех ножках, придвинув к нему ранее хранимое для одного лишь старого бека красное кресло, младшая сестра ее, запершаяся в своей комнате на замок и задвижку, все еще лежала на постели с закрытыми глазами, чтобы отойти от потрясения, успокоиться, проследить в полудреме за оборотом души в ее кружении, пока прекрасный лик гостеприимства достигнет границ плоти и сольется с нею, а также набраться сил, необходимых для перемены телесного одеяния. Если основополагающая чистота, связанная со стремлением к совершенству и цельности в ее душевной конституции, не позволявшая ей в будничной жизни смешивать разнородные вещи, внимание, необходимое для выбора должным образом пропеченного хлеба, разбавлять обсуждением квартплаты или увязывать поход в клинику доктора Ландау со сдачей пары домашних тапочек в починку арабскому сапожнику, занявшему место прямо напротив входа в клинику, или творить любую из тех тысяч помесей и гибридов, которыми мы поневоле грешим в бытовой спешке повседневности, — если эта основополагающая чистота находилась в прямой связи с замедленностью ее жизни, то она, естественно, могла достигнуть вожделенных совершенства и цельности для встречи гостя, только остановив течение времени и заморозив его. Однако солнце, стоявшее над Гаваоном среди неба и не спешившее к западу почти целый день по приказу Иисуса Навина[40], вовсе не собиралось стоять по приказу Джентилы. Не успела она закрыть за собою дверь и вытянуться на постели, арабский шофер почтенного судьи уже соскочил со своего сиденья, обежал машину кругом и поспешил открыть дверцу своему высокому и тонкому господину в темно-синем костюме, белом жестком воротничке и черном галстуке на шее и в черном лондонском котелке на голове, как заведено у господ британцев, рассеянных по просторам империи со всеми ее областями, колониями, доминионами, мандатами и провинциями, во имя поддержания повсюду законов Его Величества. Выражение его лица с квадратным, как у бульдога, пятачком на диво соответствовало его облачению и источало столь явную британскую холодность, что тот, кто не знаком был с его прошлым и ничего о нем не слыхал, никогда бы не вообразил, что владелец сей физиономии не только способен извлечь из своего скошенного по углам рта подлинный библейский стих, но и вообще целиком был зачат и рожден в Старом городе и в отрочестве учился в Хевронской йешиве. Но не следует ни из его долговязого обличил, ни из одеяния, прикрывавшего сие воплощение костлявости, делать поспешный вывод о том, что лишь благодаря им смог он возвыситься и достичь четвертой степени британского величия, ибо не подлежит никакому сомнению тот факт, что своим возвышением он также немало был обязан характеру своей судейской деятельности.
Действительно, в судебных процедурах, в ведении заседаний суда и в процессе обсуждений он педантично следил за выполнением всех мелочей и дотошно следовал каждому крошечному завитку в букве закона с суровым выражением лица, всегда остававшегося ледяным и непроницаемым, без тени улыбки, дрожи нетерпения или гримасы разочарования, за которые одна из сторон могла бы ухватиться в своих догадках о расположении судейского духа, если таковой вообще присутствовал в нем и в его заседаниях. Что до ледяной непроницаемости и до формальной официозности, с которыми он вел любой процесс, проявляя бесконечное терпение, то его приговор всегда оказывался неожиданным, причем нередко не самым суровым. Не раз обнаруживал он технический дефект в процедуре вызова свидетелей или в полицейском протоколе, а то и смягчающие вину обстоятельства, не замеченные адвокатами, что приводило к облегчению приговоров, выносимых убийцам-арабам, порешившим своего товарища зверскими ударами ножа за ерундовое мошенничество, за невозвращенный мизерный долг в десять грошей или за прелюбодеяние с их женами.
Сюрпризы не меньшие, чем эти, ожидали обе стороны и их защитников, когда он вдруг обрушивался со всей строгостью закона на хитроумные и запутанные торговые сделки, имевшие, в конечном итоге, отношение лишь к имущественному праву. После одного из таких суровых приговоров известный иерусалимский адвокат Хермон обратился к нему со словами трактата «Йевамот»[41]: «Оправдал тяжкий блуд — не оправдаешь легкое имущественное прегрешение?» И почтенный судья тихонько и не моргнув глазом ответил ему в том же талмудическом духе: «Когда бы я принадлежал к школе Гиллеля, то не стал бы учить по словам школы Шамая»[42].
Вершиной его невероятных сюрпризов стало знаменитое, всколыхнувшее весь ишув[43] и восстановившее против него общественных дельцов всех толков и флангов постановление, вынесенное по одному земельному делу в пользу арабских арендаторов, продолжавших занимать земли, купленные у их владельцев, эфенди, проживающих в Бейруте, Израильским национальным земельным фондом. В процессе заседания еврейский судья, к вящему разочарованию юристов из национальных институций, обнаружил и извлек из тайников турецкого земельного уложения маленький параграф, касающийся права давности на земли Мири и Мулк, на протяжении поколений остававшийся без внимания самих турецких мудрецов-законников, и в силу этого параграфа оправдал арабских обвиняемых. Среди прочих тяжких обвинений, выдвинутых против него после этого возмутительного приговора, по всему ишуву из уст в уста разлетелся слух, что сей реакционер на службе британских и арабских интересов, предавший свой народ ради имперского престижа, о котором и о подобных которому сказано: «разорители и опустошители твои уйдут от тебя»[44], и сам имеет обыкновение брать взятки не хуже любого британского или арабского чиновника и что в этом земельном процессе он лично отнюдь не отказывался от всех даров, подношений, гостинцев и пожертвований, которыми щедрой рукою осыпал его Земельный фонд. То есть — взятку-то он получает сполна и в лучшем виде, а ответную услугу не оказывает, следовательно, он беспринципен не только с точки зрения общественной и национальной морали, не только с точки зрения судебной этики, но даже и с точки зрения этики мошенников он испорчен, извращен и порочен поболее всех этих английских и арабских негодяев, сохраняющих, по крайней мере, порядочность в смысле «ты мне — я тебе» и «рука руку моет» и соблюдающих неписаные законы преступников. Когда юристы национальных институций стали искать способ оказать на него давление, припугнув, что привлекут его к суду за получение взятки, выяснилось, что, к их несчастью, он умудрился провести свое дело чисто, гладко и настолько безукоризненно, что не обнаружилось ни сучка, ни задоринки, за которые можно было против него уцепиться, и только за одно это достижение, как заявили самые острые и въедливые из них, был достоин своего ордена Британской империи четвертой степени. Нельзя, конечно, отрицать, что и евреи время от времени пользовались его неожиданно благоприятными для себя судебными решениями, но поскольку отцам общины не удалось обнаружить логику его безумия и они устали искать смысл и систему в его причудах, то решили дать ему понять, что не хотят «ни меда его, ни жала», и стали отказываться от передачи ему своих судебных дел, предпочитая ему любого арабского или английского судью из Верховного суда, даже не награжденного орденом четвертой степени.
Кавалер ордена Британской империи четвертой степени поднялся по лестнице дома своего старинного друга, носителя титула Оттоманской империи, всего несколько недель назад ушедшего в мир иной, и достиг площадки балкона в тот момент, когда иерусалимская вдова покойного заперлась в своей комнате, а сестра ее Пнина придвинула к железному столику о трех ножках, установленному посреди выложенной плиткой площадки, кресло красного бархата, ранее хранимое для Иегуды Проспер-бека. Как только он уселся лицом к заходящему солнцу, Пнина принялась хлопотать, подавая ему легкое питье и печенье, не забыла и его шофера, оставшегося внизу, у руля автомобиля, спустив и ему поднос с угощением, положив на него, между стаканчиком с питьем и печеньем, монетку в пять грошей, в те времена считавшуюся весьма солидным «бакшишем» для любого шофера. Однако арабский шофер Дана Гуткина, эсквайра, принял ее как ни в чем не бывало и как нечто само собой разумеющееся, безо всяких изъявлений благодарности и подобострастных поклонов, подобающих шоферам мелких господ, и выразил ей свою признательность легким наклоном головы и любезной улыбкой, как пристало важному шоферу, пользующемуся престижем своего высокопоставленного господина и платящему ему щепетильно соблюдаемыми правилами хорошего тона во всяком месте и во всякое время.