Лето на улице Пророков — страница 17 из 44

— Вы и не знаете, насколько Иегуда Проспер, мир его праху, да почиет он в раю, был добр и сколько добра творил он втайне, — сказала она судье, вернув платок в кармашек своего фартука, а тот бросил на нее испытующий взгляд, пытаясь выяснить, какова связь тайной доброты его покойного приятеля с телом повешенного, извергшего живое семя в тот самый миг, когда его покинула душа.

То был не удивленный взгляд, ибо давно уже перестали удивлять его какие-либо проявления человеческой натуры, но и не сердитый или оскорбленный взгляд человека, обнаружившего, что только что произнесенные им речи прошли мимо заросших ушей собеседника; это был взгляд того, кто высвободился из пут собственных мыслей, в которых пребывал долгое время, и озирает внешний мир, дабы постичь его связи в данный момент времени, и эта проверка или, быть может, проснувшееся в нем стремление исследовать связи внешнего мира на мгновение создало живую взаимосвязь между лицом судьи и исходящим из его рта голосом, отмеченную почти милой улыбкой, когда он обнаружил, чем отозвались его слова в душе слушательницы.

— После того, как ночью в Лифте[47] был убит отец сеньора Моиза и убийцы из Лифты завладели всеми его деньгами, Иегуда Проспер, светлая память праведнику, пожалел мальчика-сироту, забрал его в свой дом и сделался ему отцом, настоящим отцом, оставившим ему в наследство собственные деньги. И это только малая часть всего доброго, милостивого и милосердного, что совершал он втайне, без того, чтобы кто-нибудь в целом свете слыхал об этом хоть краем уха… Словно один из тридцати шести! Послушайте, что я вам скажу: верно, сам он был одним из тридцати шести![48]

Громкие и веселые раскаты смеха госпожи Джентилы, донесшиеся вдруг из запертой комнаты за спиною судьи и следовавшие один за другим в нарастающем темпе, все же смогли вызвать на его лице неожиданные морщинки веселости и почти радостную улыбку на устах. Сама идея о том, что Иегуда Проспер состоит в числе тридцати шести праведников, до такой степени рассмешила хозяйку дома, распростертую на постели в ожидании душевного состояния, подходящего для приема незваного гостя, а также — желания и сил, необходимых для приличествующей случаю перемены одеяния, и все время, проведенное в тайнике собственной комнаты, слышавшую слово в слово произносимое на балконе, воспринимая это будто поток, параллельный потоку многообразных ее чувств, и не отдавая ни одному из них предпочтения, сама эта идея настолько развеселила ее, что она заливисто рассмеялась, встала, открыла дверь и присоединилась к разговору как была, не потрудившись переодеться, ибо под наплывом подходящего настроения перестала обращать внимание на внешние церемонии. Действительно, ее редкие и преходящие приступы веселости в корне меняли ее естество, возвращая всем ее чертам юношеское кипение, способное затушевать признаки возраста более, нежели любые ухищрения нарядов, и увлечь за собою окружающих.

— И правда, Дан, скажу я вам, слыхали ль вы что-нибудь подобное? Счастье Шолом-Алейхему, что Пнина не записывает в книгу все жемчужины, сыплющиеся из ее рта. Вообразите, что все эти годы я по ошибке жила с одним из ламед-вовников! Я-то просила себе турецкого господина из имперской знати и местных благородных семейств, а нашла праведника, спрятавшегося под красной феской! Вот ведь какая неудачная сделка всей жизни! Что за досада, что за бестолковщина, что за разочарование!

— Это напоминает мне один чудесный мидраш, — сказал судья, и при этих словах веселость хозяйки растаяла и она помрачнела.

— Сделайте доброе дело — не начинайте рассказывать мне мидраши! — прервала она его. — Эти проклятые мидраши сгубили моего папу. Эти извилистые комментарии, высосанная из пальца казуистика, все эти ухищрения еврейских кривых мозгов, которые я ненавижу. Мой бедный папа, несмотря на все недоплаты, проволочки и вопиющие несправедливости, которые учиняли над ним эти святоши, до последнего своего дня жил с чувством, что не эти ханжи-паразиты, раввины, старосты и прочие торговцы святостью должны ему заплатить за то, что он всю свою жизнь положил на их аронот-кодеш, а наоборот — он у них в неоплатном долгу за то, что изволили пичкать его словами Торы, за каждый из этих сладких, как мед и нектар в сотах, мидрашей, которыми они обмазывали каждую учиненную над ним несправедливость, за великую честь, оказанную ему тем, что позволяли ему задаром делать для них аронот-кодеш. Так же как тайный ламед-вовник Иегуда Проспер-бек был падок на женщин, так мой папа был падок на мидраши. Это было его единственное наслаждение в жизни — слушать мидраши и делать аронот-кодеш.

Судья, испортивший ей настроение одним-единственным словом «мидраш», оброненным, словно капля чернил в блюдечко чистой воды, тут же похоронил в себе воспоминание о чудесном мидраше и вернулся к рассуждениям о Иегуде Проспере, но ввиду внезапного переворота в настроении хозяйки все его дальнейшие слова были для нее как капли, поднимающие со дна блюдца застарелые подозрения, очнувшиеся от спячки в укромном месте и начинающие бродить, наполняя блюдце мутью и бульканьем пузырей.

— Один из тридцати шести, — сказал судья, — не думаю, что сам Иегуда Проспер получил бы большое удовольствие от такого комплимента. Напротив — его восхищал учитель наш Моисей, тот самый Моисей, что в начале своего пути поразил египтянина, этого мелкого злодея, а в конце — самого фараона, главу всех злодеев, не скрытно, не тайно, но «рукою твердою и мышцей простертою и великими чудесами», открытыми всему миру. Человек, который громом и шумом и «трубным гласом весьма сильным» превратил толпу рабов и сборище черни в избранный народ.

— А я как раз думаю, что Пнина права. Кому как не ей знать, какие-такие добрые дела творил он с ней в тайне при жизни, а уж посмертно и того более, ведь отчего же ее доля вычтена из доли сеньора Моиза?

Капля горечи, замутившая блюдце и взбаламутившая его содержимое, окислила улыбку госпожи Джентилы и превратила ее в удрученную старуху. Подозрение, что Пнина тайком проникла в наследство старика и почерпнула оттуда для себя изрядную долю, пробудившееся от долгой спячки, вновь стало нарастать, постепенно превращаясь в кошмарную уверенность, что эта старая святоша получила-таки львиную долю наследства старого турка.

Вопреки горечи, охватившей хозяйку дома и отравившей ее улыбку, голос и речи, внезапно, впервые с того момента, как он уселся в красное кресло своего покойного приятеля, на лице судьи расцвела самая настоящая улыбка. Но при всем том улыбчивое выражение его лица оставалось в замкнутом круге человека, радующегося сам с собой собственной заветной шутке, не имеющей никакого отношения к окружающим.

— Да-да, вы правы. Пнина права. Праведник — основа мира[49]… возможно, Иегуда Проспер все же радуется комплименту. Когда мы наблюдали, как вешают ибн Масрура, Иегуда Проспер сказал о праведнике, что он — основа мира, но тогда я еще не понял его слов. После того как приговор был приведен в исполнение, служащий турецкого суда вынес движимое имущество повешенного на аукционную распродажу. Среди всех тряпок и лохмотьев, разложенных на мостовой, нашелся один-единственный ценный предмет, привлекший взгляды всей толпы, — тот самый кинжал, которым повешенный убил свою жертву, но никто не откликнулся на символическую начальную цену, которую глашатай дважды объявил своим громовым голосом, постепенно нарастающим и обрывающимся внезапно, как дробь шофара[50]. И что еще удивительнее — никто не протянул руку потрогать выставленную на продажу шабрию, чтобы проверить ее, как было принято в те времена.

Пронесся слух, что проклятье тяготеет над этой шабрией, ранее принадлежавшей самому убитому Махмуду-эфенди, который и продал ее своему будущему убийце, и что всех прежних владельцев этой проклятой шабрии, так же как и двух последних, смерть настигала внезапно и при странных и нехороших обстоятельствах. Мне помнится, как внезапно толпа разделилась надвое, освобождая проход для Иегуды-бека, который медленно и с великим достоинством вышагивал между двух стен молчаливо впившихся в него глаз в сторону глашатая, стоявшего по другую сторону и мышцей простертою протягивавшего ему кинжал[51]. Бакшиш, который он дал глашатаю, был больше объявленной начальной цены, и когда он стал возвращаться на свое место шагами царя, явившегося во всем своем великолепии, с шабрией, заткнутой за пояс, толпа зевак расступилась еще шире, издав глухой вздох, словно зрители в цирке в тот момент, когда укротитель кладет голову в пасть льва.

— Дошлый был купец, — сказала госпожа Джентила. — Хитрый как змей.

И снова глаза Пнины увлажнились и начали тайком ронять слезу за слезой, и все лицо ее сморщилось в какой-то странной, извиняющейся улыбке.

— Да, да, — вздохнула она, — он был сильный, железный человек… герой был — и слабее мухи.

В последний момент я быстро отпрянул, резко мотнув головой, и отскочил к крану на другой стороне двора. Гнет в груди, спертое дыхание и сухость в горле обрушились на меня мгновенно, вместе с осознанием того, что я должен немедленно вернуть шабрию на ее место на подвальном полу, между шарманкой и складной кроватью. Но пока я пил, мне стала ясна вся невозможность этого — ведь судья, и домовладелица, и сестра ее Пнина, все сидят посреди балкона, рядом с лестницей, ведущей в подвал, а ведь у меня нет права входить в него, кроме того времени, когда от меня требуется помочь хозяйке дома тащить складную кровать снизу вверх или наоборот. Мне ничего не остается делать, как отложить возвращение проклятого кинжала до полуночи, и хотя до тех пор оставалось еще много часов, я обогнул балкон и пробрался к себе через заднюю дверь, чтобы проверить, находится ли он по-прежнему на дне ящика стола. Каким бы невероятным и необоснованным по своей сути это ни показалось, тем не менее факт, что удушье, напавшее на меня при ясном осознании обязанности вернуть шабрию на место, не сопровождалось страхом перед тяготеющим над кинжалом проклятием и было вызва