ли пятна, а также и возраста объекта, что было по тем временам новейшим научным достижением. В своей великой скромности он заявил, что знает буквально все, что можно знать об этих пятнах, но тут к нему подошел китайский господин, отвесил ему глубочайший и изысканнейший поклон, восславил глубину его познаний и широту разума, а затем принес тысячу извинений за тот странный казус, что эти самые черные пятна, имеющие честь быть изготовленными в точном соответствии со всеми формулами господина ученого доктора, могут быть помимо утраченного временем черного вещества, из которого они состоят, также истолкованы как знаки древнекитайского иероглифического письма, сочетание коих создает любовное стихотворение давних времен. Слова припева народной песни: «Это записано на небесах, это записано на небесах…», которые Гавриэль за время своего пребывания в этой маленькой бретонской деревушке Карнак слышал так часто и на которые совсем не обращал внимания, а если и вызывали они какое-то мимолетное соображение, то было оно изумлением перед заезженной фразой, порождением суеверий и первобытного слабоумия, которую по-прежнему с восторгом распевает молодежь, — простые эти слова вдруг ослепили его одновременно чудесным и пугающим светом, словно сорвав с его глаз темную повязку. Не метафора, не аллегория, не пустая фигура речи, но слова в их самом прямом значении — это записано на небесах светящимися буквами звезд! И даже мысль, превратившаяся в почти полную уверенность, что сколько бы он ни старался, ему вовек не удастся расшифровать ни одной мерцающей буквы одного светящегося слова из всех этих развернутых на всеобщее обозрение свитков, не способна была заслонить пугающего света, открывшегося ему с падением повязки. Любой учащийся в наши дни знает о составе и механизме светящегося шрифта небесных тел неизмеримо больше, чем самый ученый друид, производивший вычисления для установки гигантских столбов вдоль линий восходов и заходов солнца, но и последний из кельтов, чья босая нога тысячи лет назад попирала землю Западного побережья, не отделенная от нее никакими подметками, понимал то, что не мог понять господин ученый доктор, знавший все, что можно знать о черных пятнах, представлявших собой, честь имея вторгнуться в его физико-химические формулы, еще и запись стихов, и у этого кельта также были и собственные средства разбирать небесные записи.
Я спросил Гавриэля, помнит ли он содержание китайского стихотворения, которое продекламировал в лаборатории китайский господин. Он на миг задумался и сказал, что записал тогда эти слова в тетрадь, которая засунута на дно одного из чемоданов, до сих пор не открытого после его приезда домой. Когда дойдет очередь и до этого чемодана, он вытащит из него тетрадь и покажет мне китайское стихотворение. А пока, если душа моя просит чего-нибудь, что передавало бы какое-то подобие друидической атмосферы, по-прежнему царящей в роще древних дубов и подножия разрушенной крепости, он покажет мне одно стихотворение, которое сам перевел на иврит.
Этот стих Гавриэль перевел в комнате Леонтины — служанки, еще более старой, чем старая хозяйка фермы. Старушка, до сих пор почитавшаяся вполне пригодной, чтобы готовить ему завтрак, но недостаточно почтенной, чтобы подавать его в закрытую кровать, стала теперь его госпожою. Преображение Гавриэля из высокопоставленного гостя хозяйки фермы в прислужника ее прислужницы было скорым и резким, без какого-либо промежуточного этапа, и случилось в день, последовавший за той ночью, когда он почувствовал, как с его глаз упала темная повязка. Вызвало сию перемену письмо, которого фермерша ожидала не менее, чем Гавриэль, и которое пришло в тот самый день из Иерусалима от старого бека. Вместо обычного почтового чека в нем находилось последнее и окончательное извещение о том, что, поскольку Гавриэль упорствует в своем отказе продолжать изучение медицины, ради которого он был отправлен в Париж, его пособие прекращается. Гавриэль предполагал наняться к фермерше на любую работу в доме и в поле, чтобы из своего заработка рассчитаться с нею за долги и продолжать оставаться жильцом в ее доме, в комнате со старинной бретонской кроватью, но отнюдь не так полагала она. Как только ей стало вдруг ясно, что у Гавриэля нет и уже не прибудет по почте ни гроша, она побледнела, руки ее задрожали, морщинистое лицо стало подергиваться, рот то раскрывался, то захлопывался, словно у рыбы, бьющейся на суше, и на миг у Гавриэля перехватило дух от страха, что она вот-вот умрет на месте от разрыва сердца, по его вине и прямо перед его глазами.
— Мошенник! — минуту спустя вырвался из ее глотки яростный вопль. — Низкий мерзавец! Шарлатан! Скандал! Скандал!
Она была чуть ли не в столбняке от такого безобразия, от такого подлого обмана — бродяга, бедный, как церковная мышь, прикинулся богатым сынком и сподобился быть принятым в ее доме этаким принцем! Но его предложение продолжать как ни в чем не бывало спать в господской постели и после того, как он наймется к ней батраком, ужаснуло ее еще более, ибо она обнаружила, что помимо мошенничества он отличается еще и чудовищной дерзостью, нахальством, сотрясающим сами основы мироздания.
— Леонтин! — раздался ее боевой зов, и он бы вовек не поверил, когда бы не слышал собственными ушами, что такой громоподобный рев может вырваться из нутра сухонькой старушки, дрожавшей перед его глазами. — Леонтин! Сейчас же забери этого шарлатана на его место! Каждый — на свое место! Каждый — на свое место!
Эти крики были, понятное дело, излишни, поскольку старая служанка все это время стояла в дверях, дивясь редкостному развитию сюжета отношений между своей госпожою и высокопоставленным гостем. Крик старой фермерши, повторяющийся одновременно с решимостью и страхом: «Каждый — на свое место! Каждый — на свое место!», напомнил ему фразу: «Нет вещи, которой нет места»[79] и приоткрыл завесу над источником объявшего ее ужаса, значительно превышавшего страх быть жертвой мошеннических происков. То был страх неразберихи, кошмар хаоса, в котором снова потонет мироздание в тот момент, когда рухнут его устои, в тот момент, когда ничто уже не будет находиться на своем месте и, что еще чудовищнее — ничто не станет умещаться в подходящих формах, соответствующих природе явлений, и ни одна душа более не окажется в подходящем ей теле. Возможность того, что сельскохозяйственный рабочий на ее ферме будет, в сущности, не кем иным, как ученым господином из столицы, гостящим в ее доме, спящим в кровати ее праотцев и получающим из ее рук утреннюю трапезу, пугала ее не меньше, чем возможность того, что Рэкси, ее крохотный кучерявый щенок, который спит вечерами у нее на коленях, на самом деле не щенок, а только тело щенка, в которое нарядилась душа гадюки, или что Леонтин, в сущности, не кто иная, как Красавица Мадлен, облачившаяся в тело ее прислужницы. Гавриэль же, прожив месяц в комнате Леонтин, уже не знал в точности, кто все-таки такая эта его госпожа-служанка, и если бы хозяйка фермы рассказала ему (а с момента его падения она избегала с ним встреч и, когда случалось ей наткнуться на него во дворе, отвечала на его приветствие ледяным голосом и с физиономией, деланно изумленной наглостью этого чужака-оборванца, сердечно приветствующего ее, словно он ей друг-приятель, бывший компаньон или ровня), если бы она рассказала ему, что его госпожа-служанка Леонтин на самом деле не кто иная, как Красавица Мадлен, некогда влюбившаяся в Сатану в образе красавца-мужчины, он бы этому не удивился, как не удивился бы и сообщению, что она — воплощение Святой Анны.
Комната Леонтин, находившаяся не в самом доме, а в углу двора, возле задней калитки, не отличалась от комнаты хозяйки ни размерами, ни меблировкой. Эта комната тоже была очень большой, и вдоль стен ее были так же расставлены старинные кровати, старинные черные часы так же стояли в углу, движениями медного маятника медленно отсчитывая мгновения, мерно сменяющиеся в неподвижном воздухе, пропитанном древними ароматами, и так же, как и там, ночная тумбочка была приставлена к изголовью его кровати. Только в этой тумбочке и заключалось различие между двумя комнатами, что и открылось ему во всем великолепии, когда вечером, отворив ее дверцу, он, к своему изумлению, обнаружил ночной горшок. И так же, как не чаял он найти возле своей кровати ночной горшок, никогда не представлял себе, что столь великолепные ночные горшки вообще существуют на свете. В отличие от знакомых ему с детских лет эмалированных ночных горшков с черными железными глазками, смотрящими на мир из всех мест, где эмаль была отбита, этот был сделан из цельного белоснежного фарфора, украшенного венком алых, розовых и желтых роз и расцветавшего по кромке венком фиалок и зелени. Вся комната стала ему близкой и милой при виде сего скромного великолепия, хранящегося в ночной тумбочке, и когда он взял его за ручку и вынул из хранилища и поставил на стол, то захлестнуло его изобилие благодати, переполнявшей сей сосуд. Кто богат? Раби Йоси говорит: всякий, у кого есть нужник вблизи стола[80]. Новая боль, рожденная новым взглядом, разрушила древнее богатство тепла и уюта, оставшееся в далеком детстве рабби Абайе[81] и не понятое Гавриэлем в его собственные детские годы, когда он отправлялся по большой нужде в дедушкину уборную. Как видно, от избытка чувств, вызванного чудесным ларчиком, который дедушка сделал ему в подарок, ему вдруг приспичило, и дедушка повел его в находившийся с противоположной стороны здания нужник, через темный, пахнущий сыростью и мочой проход под сводчатым потолком.
— Я теперь уже знаю, где уборная, — сказал он дедушке. — Ты можешь вернуться в мастерскую.
Но дедушка остался стоять за дверью, и пока Гавриэль там какал, дедушка продолжал стоять рядом, напевая, чтобы его приободрить, словно он был младенцем, трусишкой, который боится остаться один во мраке нужника.