[85] земля. Среди непроглядно пышной, казавшейся отсюда синей листвы, которая покрывала холмы, расположенные за рекой, рвались гранаты, и их сизый дым, медленно опускаясь, сливался с остатками начавшего было исчезать утреннего тумана.
— Через двадцать минут мы прекратим огонь, — подходя к Лермонтову и глядя на часы, уже спокойно-шутливо сказал Белосельский, — и пехота, ко всеобщему ликованию, рванётся в бреши. «Музыка играет, полки стройно шагают — господа офицеры, какой восторг!» Помните, как писал Суворов?
Лермонтов, поражённый быстротой, с какой этот утончённый аристократ превращался в грубого вояку и вновь обретал всегдашний свой облик, ничего не ответил.
— Хотите посмотреть на друзей? — улыбнувшись, снова спросил Белосельский. — Слышите этот гвалт, как в хоральной синагоге? Там и их голоса...
Лермонтов непременно хотел принять участие в атаке пехоты и потому спешил, да и в любой момент он мог понадобиться генералу.
— Спасибо, Эспер Александрович, сейчас недосуг. А вечером можно сообразить банчок! — ответил он и пришпорил своего белого лова, беря направление по выстрелам прямо к реке, через мокрую, заросшую низким кустарником луговину.
Когда пушки умолкли, куринцы снова редкими цепями высыпали из лесу, обступающего дорогу с обеих сторон, и бегом двинулись к берегу Валерика. Впереди левой колонны, прыгая через кочки и ямы и легко, будто игрушечным, размахивая тяжёлым солдатским ружьём, бежал простоволосый, без фуражки, Серж Трубецкой. Увидев Лермонтова, он что-то приветливо и беззаботно крикнул ему, коротко оглянулся на бежавших сзади егерей и первым, подняв брызги, шумно бросился в воду. Лермонтов, нашедший брод саженей на пятьдесят ниже, ещё раз видел Трубецкого уже на том берегу — когда он, взобравшись вверх по склону холма с криком «ура!», скрылся за кучей оставшихся от завала брёвен.
Лермонтов, возвышаясь в седле над бегущими пехотинцами и словно дразня неприятеля, послал коня к широкой бреши, пробитой в самой середине завала.
— Глупо! Глупо, господин офицер! — услыхал он рядом с собой прерывающийся хриплый голос. — Убить могут!
Высокий армейский майор с багровым лицом и седыми бакенбардами, трудно перебирая тонкими ногами в тяжёлых сапогах, бежал рядом с Лермонтовым, удивлённо-неприязненно оглядывая его снизу вверх.
— Спасибо, что предупредили! — сердито ответил Лермонтов и отвернулся.
В это время передние цепи егерей уже завязали рукопашную с чеченцами, вылезшими из траншеи, заранее вырытой в некотором отдалении от завалов, разнесённых и раскатанных ядрами.
Сзади неожиданно раздалось мощное «ура». Лермонтов оглянулся и увидел ниже себя сразу нескольких всадников, за которыми, как муравьи, карабкались солдаты. Вглядевшись, он узнал во всадниках полковника Фрейтага, Монго и Сашу Долгорукова. Ободрённый, Лермонтов, пришпорив коня, поскакал к ним.
32
— Смотрите, Меррик, и запоминайте, — сказал полковник Кинлох, с внезапно проснувшимся профессиональным интересом наблюдая точную методическую стрельбу русских артиллеристов. — Вот что могут, вопреки разглагольствованиям этой старой азиатской обезьяны (он кивнул в сторону наиба), сделать пушки в умелых руках...
Ho лейтенант, который впервые видел, как стреляют настоящие пушки, и сам не мог оторваться от этого зрелища. С волнением следя за тем, как русские ядра разворачивают завалы, он, чтобы заглушить в себе невольное чувство страха, насвистывал бодрую солдатскую песенку «It’s a long way to Tipperary...»[86]. Знакомый мотив как будто приближал всё, что было дорого лейтенанту и находилось теперь так далеко от этого затерянного мира, каким ему представлялся Кавказ.
Внезапно грохот пушек смолк.
— Сейчас будет атаковать пехота, — тоном театрала, присутствующего на спектакле, который он видел много раз, сказал полковник, опуская на короткое время зрительную трубу. — Мы посмотрим начало...
Действительно, Меррик, не отрываясь смотревший в трубу, увидел, как почти сразу же в пробитые ядрами бреши одновременно в нескольких местах устремились бегущие с ружьями наперевес русские солдаты. Лейтенант увидел маленьких, будто кукольных, барабанщиков и даже услышал далёкую барабанную дробь, от которой у него сильнее и тревожнее забилось сердце.
Какие-то сумасшедшие русские — должно быть, офицеры — прорвались за завалы верхом и, размахивая блестевшими на солнце клинками, звали своих солдат в атаку.
— Теперь, Меррик, нам пора убираться отсюда, — услышал лейтенант жёсткий голос полковника, — иначе путь до Типперери и в самом деле окажется слишком долгим!..
Лейтенант вздрогнул от этих слов. Потом он обернулся, чтобы позвать проводника — мюрида Ахверды-Магомы по имени Талчик. Этот Талчик, гортанно споря о чём-то по-чеченски с другими мюридами, упрямо выкрикивал какое-то одно слово и долго не обращал внимания на англичанина.
В это время с русской стороны снова послышался пушечный залп, и через несколько секунд, шурша об листву и с хрустом ломая верхушки деревьев, покрывавших холм, начала рваться картечь. Было ясно, что русские артиллеристы стреляли теперь по самому наибу и его мюридам.
— Едем же, Меррик, едем! — нетерпеливо повторил полковник и, не оглядываясь в сторону горского начальника и его приближённых, повернул коня и сразу же пустил его крупной рысью по тропинке, которая через лесную чащу вела к аулу Ачхой, а оттуда — на Дарго, резиденцию Шамиля.
Лейтенант, пригрозив Талчику гневом имама, сумел наконец вытащить его из толпы мюридов, и они вместе галопом пустились вдогонку полковнику.
Русская картечь продолжала рваться. Один снаряд, сделав клевок, обдал всадников землёй и поднятым с тропинки камнем сильно ушиб ногу лошади Талчика.
Несмотря на это, и он, и оба англичанина, не останавливаясь в Ачхое, который доживал последние мирные часы, к ночи достигли Дарго. Едва войдя в дом, гости имама повалились в ртведенной им комнате на ковёр и сразу же уснули. А ещё через четыре дня полковник Кинлох и лейтенант Меррик, пройдя в тумане мимо русских патрульных судов, отплыли в Стамбул на присланной за ними турецкой феллуке.
33
Когда чеченцы, понеся значительные потери, отступили, сапёры навели переправу. Обоз и арьергард перешли на левый берег Валерика. Отряд, уже не встречая неприятеля, двинулся к аулу Ачхой, расположенному на речке Натахы. В Ачхое застали не успевшую бежать семью, состоявшую из двух старух — матери и дочки. Дочка сказала, что чеченцы не верили в то, что русские смогут перейти Валерик, и потому до самого появления войск работали в поле. Работала и она сама.
Заночевав в лагере на реке Натахы, отряд четырнадцатого июля вернулся в Грозную. В обозе, среди раненных на Валерике, ехали Серж Трубецкой и Миша Глебов. Большую группу офицеров, в том числе Лермонтова и всех остальных «красносёлов», Галафеев представил к награде.
Вторую половину июля Лермонтов провёл в седле, в марше на Темир-Хан-Шуру и обратно в Грозную: готовилась и не состоялась экспедиция в Северный Дагестан под командованием генерала Клюки фон Ютюгенау, и войска Чеченского отряда — правда, не все — должны были принять в ней участие.
Август и начало сентября Лермонтов прожил то на водах — в Пятигорске и Кисловодске, то в Ставрополе. Писем писал и получал мало: от бабушки, от Машет, от Краевского, сообщившего, что цензура разрешила наконец сборник стихотворений. Но сейчас это почему-то не волновало, так же как и доходившие сюда, порой очень забавные, пересуды о «Герое нашего времени»; да и статьи о нём, из которых Лермонтов прочитывал только заголовки, тоже почему-то не волновали — не льстили и не сердили. Потому, может быть, что и на водах, и в Ставрополе он каждый день ждал предписания коменданта выехать в Грозную для участия в походе.
Уже осенью в Ставрополе Лев Сергеевич Пушкин представил Лермонтова командующему войсками Кавказской линии и Черномории генералу Граббе, который оказался отменным знатоком литературы — отечественной и европейской — и говорил о ней охотно, со вкусом, тонко похваляясь перед собеседником своим красноречием и знанием того, что известно только записным литераторам. Впрочем, у генерала был и ещё один конёк, которого он частенько седлал, — военное искусство. Однажды, когда Лермонтов вместе с Лёвушкой Пушкиным обедал у Граббе, зашёл разговор о войне.
— Полководец, как умелый и заботливый садовник, кропотливо готовит почву, на которой благодаря его усилиям расцветает кровавый, но прекрасный цветок боя, — ставя на стол только что выпитый бокал, важно сказал Граббе, заканчивая какое-то длинное рассуждение.
Лермонтов внимательно посмотрел на него, но говорил ли он искренне или морочил собеседников, понять было трудно. Всё-таки Лермонтов возразил, сказав, что раз кровавый, то уже не прекрасный и что вообще оперировать категориями прекрасного, говоря о войне, простительно только тому, кто её не видел. Лёвушка Пушкин незаметно, но сильно толкнул Лермонтова под бок. Генерал спокойно и дружелюбно разглядывал их обоих.
— Раз кровавый — значит, не прекрасный... — медленно повторил он. — Не вам бы, художнику, так говорить. Или вы отказываете в эстетической ценности всем святым Себастьянам, всем Христам Возрождения?
— Их кровь и муки я вижу только на полотне, ваше превосходительство. Кроме того, великие художники умели заставить зрителя видеть в первую очередь не кровь и муки, а благочестие и мужество, — ответил Лермонтов.
Генерал победоносно улыбнулся.
— Ну вот, Михал Юрьич, вы сами себя и опровергли, — сказал он, — полководец, как, впрочем, и последний солдат, если он хочет успешно заниматься своим ремеслом, тоже не останавливает внимания на крови и муках, а призывает на помощь себе мужество и если не благочестие, то, во всяком случае, веру в свою правоту...