Лето с Бодлером — страница 15 из 18

кабриолетом, или ивовой шалью[144], с крюком, который по своей форме именовался семеркой, и с фонарем, на котором красовался регистрационный номер, – этот тряпичник появляется на зарисовках Домье, Гаварни и Травьеса. Бодлер увязывается за тряпичником в Искусственном рае, описывая радости винопития; он идет за ним на биржу тряпичников, что на улице Муфтар:

Вот идет он при смутном свете трепещущих от ночного ветра фонарей, вверх по извилистой улице холма Св. Женевьевы, сплошь заселенной беднотой. Он покрыт своей рогожной накидкой, с крючком, изображающим цифру семь. Он идет, покачивая головою, спотыкаясь о камни мостовой, совсем как юные поэты, слоняющиеся целые дни по улицам и подыскивающие рифмы. Он говорит сам с собою; он изливает душу в холодный, сумрачный воздух ночи. Это великолепный монолог, по сравнению с которым покажутся жалкими самые чувствительные трагедии. [145]

Тряпье и старая бумага служили для производства новой бумаги и картона; из костей получали костяной уголь и фосфор для спичек; битое стекло переплавлялось; гвозди отправлялись в металлолом; содранные с дохлых кошек и собак шкуры попадали в лавку старьевщика; волосы становились косами и шиньонами щеголих; старые башмаки пригождались в работе сапожников. «В дело идет всё», – заключал в своем словаре Пьер Ларусс, вплоть до консервных банок из-под сардин, превращенных в детские игрушки: свистульки или солдатиков. «Забытым счетам», «складу старинных дел, романсов позабытых, записок» из второго Сплина уготована судьба очутиться на бумажной фабрике, тогда как «кудрям, расписками обвитым» прямая дорога к мастеру по изготовлению париков.

Там, где прошел тряпичник, оставалась лишь грязь, которой так много в Парижских картинах из Цветов зла 1861 года – например, в Лебеде «негритянка, больная чахоткой», бредет сквозь «слякоть и смрад», затем в Семи стариках первый из них вязнет в грязном снежном месиве, а в Плаванье старый бродяга тоже топчется в грязи [146].

Однако эта грязь отличалась от нашей: то была не просто смесь песка и воды, а органическая грязь ушедшей эпохи, так называемые парижские нечистоты, и будь она черной или с прозеленью, то была мешанина из отбросов, наваленных возле каменных тумб или в сточные канавы; той грязью занимались мусорщики [147]; то был навозец, который проходившие после тряпичников навозники продавали зеленщикам в Аржантее, а те удобряли им спаржу.

Как раз в такое месиво нечистот свалился венок поэта, когда он переходил бульвар в стихотворении в прозе Утрата ореола. Наиболее известный пример того времени, связанный с игрой противоположностей золота и грязи[148], королевской власти и отбросов, датируется 26 февраля 1848 года, разгаром революции: во время бесплатного представления мелодрамы Парижский тряпичник Феликса Пиа (депутата от монтаньяров Второй республики, затем сосланного, коммунара в дни Коммуны, после ее падения бежавшего), в сцене, где игравший роль тряпичника Фредерик Леметр вытряхивает корзину, чтобы разобрать свое добро, «среди мусора, добытого во время ночной охоты, мелькает корона», по словам Пьера Ларусса, «к величайшей радости народа, трепетавшего от недавней победы».

А еще это то самое месиво, которое поэт, в Искусственном рае уподобленный тряпичнику, превращает в Цветы зла: «Я грязи замесил и выработал злато». В письме 1855 года Гюго утешал Поля Мериса после того, как его драма Париж подверглась нападкам имперского режима: «Терпение, друг мой, ведь ничто не пропало, золото и в грязи отыщется, а империя не сможет замарать эти стихи»[149].

В наброске эпилога к изданию Цветов зла 1861 года Бодлер еще неистовей восклицает, обращаясь к Парижу, «гнусной столице»[150]: «Ты дал мне грязь свою, я выработал злато». И этот стих, который мог бы стать заключительным аккордом Цветов зла, отсылает нас не столько к мифологическому царю Мидасу из Метаморфоз Овидия, сколько к повседневной жизни парижского тряпичника.

29Причудливое фехтование

В предместье городском, где пряные подарки

Для нас таит порок в замызганной хибарке,

Под солнцем яростным, что, стрелы раскаля,

Хлеба и кровли жжет, столицу и поля,

Один, причуды раб, я отдаюсь прогулкам,

И блестки рифм ищу по грязным закоулкам,

Как по настилу их, бреду по кочкам фраз,

Внезапно стих ловлю, бежавший сотни раз. [151]

Понятно, что тряпичник, наряду с комедиантом или бродячим акробатом, – это «аллегорическое изображение поэта», по выражению Жана Старобинского. В Искусственном рае: «Он идет, покачивая головою, спотыкаясь о камни мостовой, совсем как юные поэты, слоняющиеся целые дни по улицам и подыскивающие рифмы». А в Солнце, раннем стихотворении из Цветов зла, сам поэт предается одиноким прогулкам «по грязным закоулкам»; он бредет по кочкам фраз: «блестки рифм ищу», «внезапно стих ловлю, бежавший сотни раз». Мы чувствуем и суровость жизни, и радость встречи, удачной находки.

Вот и в посвящении Парижского сплина Арсену Уссе, старинному товарищу богемной юности, позднее занявшему высокую административную должность, читаем: «Этот навязчивый идеал», маленькие стихи в прозе, «более всего есть детище огромных городов, переплетения бесчисленных связей, которые в них возникают», они «достаточно гибки и порывисты»[152], чтобы откликаться на городские события.

Но что означает «причудливое фехтование»[153]? Образ озадачивает. Он оставался для меня загадкой до тех пор, пока я не увидел в нем энергичные движения крюка, которым тряпичник тычет так и эдак по сторонам каменной тумбы. Когда префект полиции указом от 1828 года установил обязательную регистрацию тряпичников, он оправдал ее тем, что «злоумышленники обманывают бдительность полиции, обзаводясь, подобно тряпичникам, крюком, который в их руках может стать орудием грабежа или убийства». Семерка, иначе именуемая тростью с клювом или стрелой Амура (тогда рыцарь крюка звался Купидоном, а заплечная корзина превращалась в колчан), обретала черты опасного холодного оружия.

Первого апреля 1832 года тряпичники Парижа взбунтовались, когда власти отдали приказ немедленно убрать нечистоты, чтобы оздоровить город, разоренный эпидемией холеры. Бунт отличился редкой жестокостью, пресса сообщала о нем как о битве равно вооруженных соперников: «Крюк тряпичника скрещивался с саблей гвардейца или со шпагой городового». Крюк, сабля и шпага были синонимами, а это наводит на мысль, что призрак в Семи стариках, нежданно встреченный в предместье, тоже был тряпичником:

Вдруг я вздрогнул: навстречу, в лохмотьях, похожих

На дождливое небо, на желтую мглу,

Шел старик, привлекая вниманье прохожих, —

Стань такой подаянья просить на углу,

Вмиг ему медяков накидали бы груду,

Если б только не взгляд, вызывающий дрожь,

Если б так рисовать не привыкли Иуду:

Нос крючком и торчком борода, будто нож. [154]

Борода этого воплотившегося Агасфера похожа на нож (тряпичники и разносчики уподоблялись Агасферу под влиянием романа Эжена Сю: продолжение его романа Парижские тайны так и называлось, Вечный жид); как и его двойники, он вооружен тростью, а возможно, это трость с клювом. Кто он, «Иудей ли трехногий иль зверь без ноги»?

Итак, «причудливое фехтование» передавало манипуляции тряпичника крюком, и эта гипотеза находит подтверждение в последующем стихе: «нащупывая по углам…», где углы напоминают об углах каменных тумб. А еще это фехтование Константена Гиса, вернувшегося со своей вечерней охоты в Париже: «А теперь, в час, когда другие спят, наш художник склоняется над столом, устремив на лист бумаги те же пристальные глаза, какими он недавно вглядывался в бурлящую вокруг него жизнь; орудуя карандашом, пером, кистью…»[155]

Во времена бунта тряпичников 1832 года Бодлер был еще ребенком, но не мог не знать об этих событиях. Быть может, он вспоминал о них в стихотворении Пейзаж, в издании 1861 года помещенном в Парижских картинах перед Солнцем и описывающем другой момент поэтического творчества:

Мятеж, бушующий на площадях столицы,

Не оторвет меня от начатой страницы. [156]

30Ребус в отбросах

В стихотворении Маленькие старушки поэт следует за этими «развалинами», «калеками жалкими с горбатою спиною», ковыляющими по «кривым извилинам» столицы:

Меж омнибусами, средь шума, темноты,

Ползете вы, к груди, как мощи, прижимая

Сумы, где ребусы нашиты и цветы;

И ветер вас знобит, лохмотья продувая. [157]

Меня давно занимали эти