Бодлер с давних пор восхищался Делакруа. Эта любовь зародилась еще в отеле Пимодан на острове Сен-Луи, где поэт жил с 1843 года; он тогда уже был обладателем литографий из серии, посвященной Гамлету, и копии Алжирских женщин (Лувр), сделанной его другом Эмилем Деруа. Начиная с первого же Салона (Салон 1845 года) Делакруа становится его неизменным героем:
Г-н Делакруа, бесспорно, является оригинальнейшим из всех живописцев, как прежних, так и нынешних. Это так, и тут ничего не поделаешь. Однако ни один из поклонников г-на Делакруа, даже из числа самых восторженных, не рискнул заявить об этом столь же прямо, безоговорочно, с такой откровенностью, как это делаем мы. <…> Творения г-на Делакруа всегда будут вызывать споры, но ровно настолько, чтобы всё новые лучи прибавлялись к ореолу его славы. И тем лучше! Он завоевал право на вечную молодость, ибо не обманул нас, не ввел в заблуждение, не в пример иным ложным идолам, которых мы поспешили поместить в своих пантеонах. [72]
Делакруа романтик и к тому же колорист, и два эти свойства делают его в высшей степени современным художником, что не мешает ему ни быть прекрасным рисовальщиком, наравне с лучшими, ни соперничать с художниками классической школы:
В Париже нам известны только два художника, в рисунке не уступающие г-ну Делакруа, причем один из них работает в сходной с ним манере, а другой – в противоположной. Первый – Домье, карикатурист, второй – знаменитый живописец Энгр, лукавый приверженец Рафаэля. <…> Возможно, Домье рисует лучше, чем Делакруа, если предпочесть здравомыслие и уравновешенность странностям и непредвосхитимости гения, больного своей гениальностью; г-н Энгр, влюбленный в мельчайшие детали, рисует, быть может, лучше их обоих, если предпочитать тщательную отделку деталей общей гармонии, а законченность отдельного куска – законченности общей композиции, однако… воздадим должное всем троим. [73]
Домье и Энгр не были представлены в Салоне 1845 года, но Бодлер всегда интересовался карикатурой, которая, по его словам, «часто оказывается самым верным отражением жизни», то есть современной жизни, а также моды, всего в ней и сиюминутного, и вечного. И он достаточно беспристрастен, чтобы любить Делакруа, признавая величие Энгра и преодолевая расхожее противопоставление рисунка и цвета.
Художник должен выражать свое время – это неизменная идея Бодлера, пронизывающая всё его творчество, и, даже изображая Данте и Вергилия в аду (Лувр), Делакруа современен в силу «присущей ему неизменной своеобразной меланхолии, которая таится во всех его произведениях» [74]. Делакруа современен, поскольку он художник страдания:
Именно это новое и глубоко современное качество делает Делакруа последним по времени выразителем прогресса в искусстве. Унаследовав от великой традиции полноту, благородство и торжественность композиции и будучи достойным преемником старых мастеров, он сумел прибавить к их завоеваниям еще и мастерство в передаче страдания, страсти, душевного движения! Вот в чем его значение и величие. <…> Но попробуйте устранить Делакруа – непрерывная цепь истории разорвется, и разъятые звенья ее рухнут на землю. [75]
Итак, Делакруа и классичен, и современен, он поднимает современность на высоту классики. Он необходим для движения истории.
В 1859 году Бодлер снова пытается определить, что составляет особость Делакруа. На сей раз его ответ: воображение, мечта. Творчество Делакруа, по его словам, «приобщает нас к бесконечности, запечатленной в конечном» [76]. И Бодлер еще раз выразит свое преклонение перед художником уже после его смерти в 1863 году, восхищение его работой, одиночеством и целеустремленностью. Он передаст такие слова художника:
«Когда-то в юности я не мог приняться за работу, если вечер не сулил мне концерта, бала или иных развлечений. Ныне я уже не школьник и могу работать без передышки и без расчета на вознаграждение. Кроме того, – добавил он, – если бы вы знали, сколь снисходительным и нетребовательным к удовольствиям делает нас упорный труд! Человек, который хорошо поработал, вполне удовольствуется остроумием рассыльного из соседней лавки и охотно проведет с ним вечер за картами». [77]
Делакруа, упрямый борец, «дикарь», останется для Бодлера образцом художника.
15Искусство и война
Страсти Бодлера безмерны – и любовь, и ненависть. Скажем, в Салонах у него есть свои «маяки», такие как Делакруа и Вильям Оссулье в 1845 году или Эжен Буден в 1859 году, но есть и козлы отпущения, и среди них Орас Верне.
В Салоне 1845 года мишенью Бодлера стало Взятие в плен Абд аль-Кадира и его свиты Верне, большое историческое полотно, которое хранится в музее Версаля. Бодлер сравнил картину с «кафешантанной панорамой», то есть декором, изобилующим незначительными сценками, эпизодами, которые пригнаны друг к дружке как в романе с продолжением, но лишены единства, дыхания и тепла. На следующий год, в Салоне 1846 года, Бодлер разбушевался не на шутку:
Г-н Орас Верне – солдафон за мольбертом. Я ненавижу искусство, создаваемое под барабанный бой, холсты, намалеванные галопом, живопись, которая точно выстреливается из пистолета, – я вообще ненавижу армию, военщину и всё то, что с бряцанием оружия вторгается в мирную жизнь. Огромная популярность этого художника, которая, впрочем, продлится не дольше, чем продолжается война, и спадет по мере того, как у народов появятся иные радости, – эта лава, этот vox populi, vox Dei глубоко удручает меня.
Я ненавижу этого человека, потому что его картины не имеют касательства к живописи; это бесконечное и бойкое рукоблудие лишь раздражает эпидерму французской нации. [78]
Бодлер ненавидит армию, в которой подвизается его отчим и которая обрела популярность боями маршала Бюжо в Алжире против эмира Абд аль-Кадира, – но он не гнушается войны литературной. И возвращается к своей теории критического разноса:
Многие из тех, кто ценит г-на Ораса Верне так же невысоко, как я, но стараются избегать острых углов в критике, упрекнут меня в грубости. И всё же резкость и прямолинейность кажутся мне вполне уместными; ведь всякий раз за словом «я» таится слово «мы», то есть нечто огромное, безмолвное и невидимое, целое новое поколение, ненавидящее войну и государственную тупость, пышущее молодостью и здоровьем, – поколение, которое не желает тянуться в хвосте, а дерзко проталкивается вперед, целеустремленное, насмешливое и грозное! [79]
Отказываясь от лукавой и лицемерной буржуазной критики, Бодлер выступает за открытый конфликт поколений. Ему кажется, что он не одинок и за ним тянутся целые толпы его сверстников. С начала романтизма, со времен битвы вокруг Эрнани наступила эпоха манифестов, ведущих к столкновению между поколениями. Вскоре настанет эра передовых отрядов нового искусства, которые станут натравливать молодых на стариков, новаторов на приверженцев академизма.
Иногда образы у Бодлера озадачивают своей пылкостью, энергией, конкретностью и бесстрашием: «напирать с хвоста», по аналогии с колонной, процессией или эшелоном, которые подталкивают сзади, чтобы заставить их двигаться вперед; «расталкивать локтями», то есть расшатывать, расшвыривать, чтобы расчистить себе место; и, наконец, «проложить себе дорогу», то есть проникнуть, поразить или даже броситься в атаку с тылов. Очень агрессивная лексика, стремящаяся вытеснить противника и занять его место.
Однако в Моем обнаженном сердце Бодлер обличает боевое или воинственное представление о литературе, поощряемое художниками-прогрессистами:
Любовь и слабость французов к военным метафорам. <…>
Воинствующая литература.
Закрыть собой брешь.
Высоко нести знамя.
Высоко и крепко держать знамя.
Ринуться в схватку.
Один из ветеранов.
Вся эта победоносная фразеология относится, как правило, к болванам и бездельникам из кофеен. <…>
Боевитые поэты.
Литературный авангард.
Такая привычка к военным метафорам свидетельствует об умах не столько воинственных, сколько склонных к дисциплине, то есть к соглашательству, то есть об умах, от рождения раболепных <…>. [80]
Бодлер, извечный нонконформист, станет воителем особого склада. В детстве он хотел быть «папой римским – но притом папой военным». А истинные художники, его герои, – это солдаты-мизантропы, завоеватели-одиночки, объединенные верой в идеал. «Вы истинный воин и заслуживаете чести войти в состав священного воинства» [81], – писал он Флоберу в январе 1862 года. Бодлер принял решение сражаться в одиночку, и прежде всего против себя самого, по примеру Делакруа: «Человеку, наделенному таким мужеством и такой страстью, самые захватывающие поединки приходится вести с самим собой» [82].
16Эдуар Мане
Бодлер и Мане часто встречались в кафе на Бульваре и были друзьями; у них было много общего. Оба происходили из буржуазной среды, оба были денди и невольными преобразователями искусства; в творчестве они бессознательно стремились к разрыву с прошлым. Когда Бодлер в 1861 году выдвинул свою кандидатуру во Французскую академию – после осуждения