взяться за чтение; оно легко завладевает моим вниманием и прогоняет их прочь. К тому же книги неизменно повинуются мне и не возмущаются тем, что я прибегаю к ним лишь тогда, когда не могу найти других развлечений – более существенных, живых и естественных; они всегда встречают меня с той же приветливостью (III. 3. 40).
Книги – это спутники, которые всегда под рукой. В них найдется лекарство от всех знакомых каждому напастей – старости, одиночества, праздности, скуки, страданий, тревог – при условии, что эти напасти не слишком суровы. Книги умеряют наши заботы, поддерживают и даже выручают нас.
Впрочем, в этом панегирике книгам можно уловить толику иронии. Книги никогда не перечат нам и не сердятся, если мы не обращаем на них внимания, в отличие от женщин и мужчин из плоти и крови. Они всегда доброжелательны и невозмутимы, тогда как друзья и возлюбленные подвержены сменам настроения.
На заре Нового времени Монтень, восхваляя чтение, стал одним из первых поборников печатной культуры. Сегодня, когда мы, возможно, близки к прощанию с ней, небесполезно вспомнить, что именно в книгах люди узнавали и обретали себя на протяжении нескольких веков.
26Камни
Представления Монтеня о половом размножении почерпнуты из медицины его времени, которая в свою очередь опиралась на труды Аристотеля, Гиппократа и Галена. Все эти авторы придавали огромное значение порождающим свойствам спермы. И Монтень в главе О сходстве детей и отцов, завершающей вторую книгу Опытов, тоже восторгается чудесами наследования родительских черт:
Разве не чудо, что в капле семенной жидкости, из которой мы возникли, содержатся зачатки не только нашего телесного облика, но и склонностей и задатков наших родителей? Где в этой капле жидкости умещается такое бесчисленное количество явлений? И каков стремительный и беспорядочный ход развития этих признаков сходства, в силу которого правнук будет походить на прадеда, племянник на дядю? (II. 37. 677)
Чудо – это нечто невероятное, удивительное и восхитительное. Люди Возрождения, в частности медики – Амбруаз Паре или Рабле, живо интересовались размножением, ища в нем разгадку тайн природы. Подобно им, Монтень отводит женщинам в этой области менее важную роль по сравнению с мужчинами: «Женщины сами собою в состоянии производить лишь бесформенные груды и комки плоти, а для того, чтобы они могли породить здоровое и крепкое потомство, их необходимо снабдить семенем со стороны» (I. 8. 32). Из семени родом не только черты физического сходства, но и особенности характера, темперамент, нрав, передающиеся в одном роду из поколения в поколение.
Загадка полового размножения интриговала Монтеня еще и по сугубо личным причинам: он считал, что его недуг – камни в почках, выведение которых причиняло ему мучительную боль, – перешел к нему от отца. Этими камнями его наградил Пьер Экем, чье имя оказалось пророческим[15]:
Возможно, что предрасположение к каменной болезни унаследовано мной от отца, так как он умер в ужасных мучениях от большого камня в мочевом пузыре. Это несчастье свалилось на него на шестьдесят седьмом году жизни, а до этого у него не было никаких признаков, никаких предвестий ни со стороны почек, ни со стороны каких-либо других органов. ‹…› Я родился за двадцать пять с лишним лет до его заболевания, когда он был в расцвете сил, и был третьим по счету из его детей. Где же таилась в течение всего этого времени склонность к этой болезни? И как могло случиться, что, когда отец мой был еще так далек от этой беды, в той ничтожной капле семени, из которой он меня создал, уже содержалось такое роковое свойство? Как могло оно оставаться столь скрытым, что я стал ощущать его лишь сорок пять лет спустя, и проявилось оно до сих пор только у меня, одного из всех моих братьев и сестер, родившихся от одной матери? Кто возьмется разъяснить мне эту загадку, тому я поверю, какое бы количество чудес он ни пожелал мне растолковать, лишь бы только он не предложил мне – как это нередко делают – какое-нибудь объяснение настолько надуманное и замысловатое, что оно оказалось бы еще более странным и невероятным, чем само это явление (II. 37. 677–678).
Монтеню не дает покоя то, что отцовская болезнь так долго дремала в его теле, прежде чем проснуться у него в почках, и из всех братьев и сестер коснулась одного его. Но он испытывает глубокое недоверие к врачам и потому заведомо отвергает все их объяснения как надуманные. Даже столкнувшись с чудом – своими камнями – непосредственно, Монтень не отступает от принципа сомнения и ограничивается констатацией, вопрошанием.
27Пари
Отношение Монтеня к религии остается для нас загадкой. Большим молодцом будет тот, кто сумеет разобраться, во что на самом деле верил автор Опытов. Кем его считать – добропорядочным католиком или тайным атеистом? Умер он как христианин, и современников вполне устраивали его проявления веры, выказанные, в частности, во время путешествия в Рим в 1580 году. Но уже в XVII веке в нем стали видеть предвестника вольнодумцев, свободных мыслителей, приближавших эпоху Просвещения.
В Апологии Раймунда Сабундского, длинной и сложной теологической главе второй книги Опытов, Монтень решительно разводит веру и разум: религия «познается только верой и особым озарением божественной благодати» (II. 12. 382), утверждает он с ходу, в начале главы, тогда как человеческий разум, немощный, униженный, низведенный до животного уровня, не в состоянии доказать ни существование Бога, ни истину религии. Характеризуя его позицию, говорят о «фидеизме» – учении, которое толкует веру как благодать, безвозмездный дар Бога, не имеющий никакого отношения к разуму. Преимущество этой позиции состоит в том, что она предоставляет разуму свободу изучать всё остальное, чем Монтень и занимается с таким усердием, что от религии в конечном счете остается только эта вера вопреки всему и вся, чуть ли не чуждая самому определению человека. В своей Апологии Монтень всё подвергает сомнению, но в конце концов как ни в чем не бывало заявляет о своей вере.
Этот «христианский скептицизм», как его иногда называют, представляет собой – задолго до пари Паскаля[16] – сомнение, ведущее к вере. Но чего стоит вера, если на пути к ней релятивизм устанавливает равенство между всеми религиями и религия как таковая оказывается всего лишь данью традиции? Мы принимаем религию своей страны, так же следуем ее обычаям и повинуемся ее законам, и так же, как эти последние, наша религия произвольна:
Всё это убедительнейшим образом доказывает, что мы воспринимаем нашу религию на наш лад, нашими средствами, совсем так, как воспринимаются и другие религии. Мы либо находим нашу религию в стране, где она была принята, либо проникаемся уважением к ее древности и к авторитету людей, которые придерживались ее, либо страшимся угроз, предрекаемых ею неверующим, либо соблазняемся обещанными ею наградами. Наша религия должна использовать все эти соображения, но лишь как вспомогательные средства, ибо это средства чисто человеческие: другая область, другие свидетельства, сходные награды и угрозы могли бы таким же путем привести нас к противоположной религии. Мы христиане в силу тех же причин, по каким мы являемся перигорцами или немцами (II. 12. 386).
Подобные заявления, если понимать их буквально, весьма опрометчивы и даже кощунственны: выходит, что религия передается через обычай, через суеверия в отношении того, что она обещает нам и чем грозит. Конечно, Монтень имеет в виду, что для веры необходимы какие-то иные, не столь приземленные, трансцендентные основания – та самая благодать фидеистов, – однако это не делает его посыл менее разрушительным: если мы христиане в том же смысле, в каком мы перигорцы или немцы, то что остается от истины и всеобщности католической церкви? «Что это за истина, которую ограничивают какие-нибудь горы и которая становится ложью для людей по ту сторону этих гор?» (II. 12. 512)
И в чем тогда разница между католиками и протестантами? Монтень неизменно воздерживается от изложения своих взглядов на пресуществление, присутствие тела Христа в хлебе и вине, но – бог знает, почему – мне часто кажется, что именно оно (помните, я обещал к этому вернуться?) было третьей причиной недоумения индейцев, которых он повстречал в 1562 году в Руане.
28Стыд и искусство
Монтень говорит о своей сексуальности с такой свободой, которая может смутить и сегодня. Эта тема возникает в главе О стихах Вергилия, на фоне сожалений автора Опытов об утрате им юношеской удали. Первым делом он считает необходимым оправдаться, откуда следует, что, пускаясь в откровения, он сознательно нарушает табу.
Но вернемся к моему предмету. В чем повинен перед людьми половой акт – столь естественный, столь насущный и столь оправданный, – что все как один не решаются говорить о нем без краски стыда на лице и не позволяют себе затрагивать эту тему в серьезной и благопристойной беседе? Мы не боимся произносить: убить, ограбить, предать, – но это запретное слово застревает у нас на языке… Нельзя ли отсюда вывести, что чем меньше мы упоминаем его в наших речах, тем больше останавливаем на нем наши мысли. И очень, по-моему, хорошо, что слова наименее употребительные, реже всего встречающиеся в написанном виде и лучше всего сохраняемые нами под спудом, вместе с тем и лучше всего известны решительно всем. Любой возраст, любые нравы знают их нисколько не хуже, чем название хлеба. Не звучащие и лишенные начертаний, они запечатлеваются в каждом, хотя их не печатают и не произносят во всеуслышание. [И пол, который больше всего этим занимается, старается меньше всего об этом говорить[17]