Лето с Монтенем — страница 6 из 15

Монтень отверг латынь – ученый язык философии и богословия – ради языка общеупотребительного, повседневного. Отказавшись от монументального языка древних, он отдал свои размышления на волю зыбкой, изменчивой, недолговечной речи, которая могла очень скоро сделать его книгу нечитабельной.

И дело, похоже, не в ложной скромности: дескать, у меня нет никаких притязаний, я пишу не на века, а только для своих близких… Это не просто формальные оговорки: Монтень замечал, как меняется с течением жизни его собственный язык, ощущал его непостоянство и понимал, что слова, которыми он пользуется, рискуют вскоре сделаться непонятными. Стендаль, который в 1830 году бился об заклад, что его будут читать и в 1880-х, и в 1930-х, то есть спустя полвека или даже век, возлагал надежды на долговечность французского языка. У Монтеня нет ничего подобного. Он вполне серьезно полагает, что перемены в языке, которые произошли на его глазах, не позволяют рассчитывать на то, что Опыты будут читать еще долго. К счастью, он ошибся.

А ведь он мог выбрать латынь, которую освоил еще в раннем детстве – как, можно сказать, родной язык. Таково было решение его отца:

…отец нашел выход в том, что прямо из рук кормилицы и прежде, чем мой язык научился первому лепету, отдал меня на попечение одному немцу, который много лет спустя скончался во Франции, будучи знаменитым врачом. Мой учитель совершенно не знал нашего языка, но прекрасно владел латынью. ‹…› Что до всех остальных, то тут соблюдалось нерушимое правило, согласно которому ни отец, ни мать, ни лакей или горничная не обращались ко мне с иными словами, кроме латинских, усвоенных каждым из них, дабы кое-как объясняться со мною (I. 25. 162).

Если Монтень, заговоривший на латыни раньше, чем на французском, выбрал для Опытов именно французский, значит, он ориентировался на тех, кто будет их читать. Язык, на котором он пишет, – это язык читателей, для которых он пишет.

Об этих читателях или, вернее, о читательницах, что будут тайком листать его опус, он говорит в главе О стихах Вергилия, обращаясь к весьма деликатной теме своей угасающей сексуальности:

Меня злит, что мои Опыты служат дамам своего рода предметом обстановки, и притом для гостиной. Эта глава сделает мой труд предметом, подходящим для их личной комнаты. Я предпочитаю общение с дамами наедине. На глазах у всего света оно менее радостно и менее сладостно (III. 5. 60).

Похоже, что Монтень решил писать по-французски потому, что его желанной аудиторией были женщины, не так хорошо, как мужчины, знавшие древние языки.

Вы возразите, указав на то, что его книга наполнена цитатами из латинских поэтов, и глава О стихах Вергилия – особенно, хотя он и касается здесь самой интимной части своей жизни. Так и есть: он не скупился на противоречия.

15Война и мир

На страницах Опытов можно найти множество сведений о повседневной жизни Франции во время гражданской войны – худшей из войн, когда никто, укладываясь спать, не может быть уверен, что проснется свободным человеком, когда судьба каждого зависит от воли случая и рассчитывать приходится лишь на удачу. В главе О суетности Монтень пишет:

Я тысячу раз ложился спать у себя дома с мыслью о том, что именно этой ночью меня схватят и убьют, и единственное, о чем я молил фортуну, так это о том, чтобы всё произошло быстро и без мучений. И после своей вечерней молитвы я не раз восклицал: Impius haec tam culta novalia miles habebit![8] (III. 9. 176).

Перед тем, как уснуть, Монтень вверяет свою судьбу одновременно языческой богине удачи и христианскому богу, не забывая помянуть Вергилия, чтобы их примирить. Он понимает, что не властен над судьбой и над сохранностью своего дома. Но, в конце концов, как он замечает, к войне привыкаешь, как и ко всему:

Ну, a где против этого средство? Здесь – место, где родился и я и большинство моих предков; они ему отдали и свою любовь, и свое имя. Мы лепимся к тому, с чем мы свыклись. И в столь жалком положении, как наше, привычка – благословеннейший дар природы, притупляющий нашу чувствительность и помогающий нам претерпевать всевозможные бедствия. Гражданские войны хуже всяких других именно потому, что каждый из нас у себя дома должен быть постоянно настороже ‹…›. Величайшее несчастье ощущать вечный гнет даже у себя дома, в лоне своей семьи. Местность, в которой я обитаю, – постоянная арена наших смут и волнений; тут они раньше всего разражаются и позже всего затихают, и настоящего мира тут никогда не видно… (III. 9. 176–177)

Монтень не раз пишет об этом ощущении нависшей угрозы, которое он испытывает даже у себя дома, в непрочном укрытии своего замка, а также о том, что мы привыкаем жить в неизвестности. В Опытах постоянно напоминает о себе эта банальность войны, ее обыденная сторона, то есть не сами сражения, а всё остальное – каждодневные заботы (надо ведь как-то жить), в частности заботы крестьян, с такой же мудростью принимающих бедствия войны, как и ужасы чумы.

Многие из первых коротких глав Опытов посвящены военному искусству: Вправе ли комендант осажденной крепости выходить из нее для переговоров с противником? (I. 5), Час переговоров – опасный час (I. 6), но затем постепенно, мелкими мазками, начинает вырисовываться этика обыденной жизни во время войны. Как вести себя с друзьями, а как – с врагами? Как в самых неблагоприятных обстоятельствах сохранять порядочность? Как оставаться верным себе, когда вокруг всё летит кувырком? Как не поступиться свободой передвижения? В Опытах содержится целая россыпь полезных рекомендаций, которые суммирует красивая формула: «В наше время, когда кругом свирепствуют гражданские распри, всё мое малое разумение уходит на то, чтобы они не препятствовали мне ходить и возвращаться куда и когда мне заблагорассудится» (III. 13. 270). Я взял ее из главы Об опыте – последней в книге, подытоживающей ее уроки. Как сохранить свободу – высшее для Монтеня благо – в военное время?

Таким образом, Опыты повествуют не столько об искусстве войны или мира, сколько об искусстве мира во время войны, о том, как вести мирную жизнь в пору худшей из войн.

16Дружба

Важнейшим событием в жизни Монтеня стало его знакомство в 1558 году с Этьеном де Ла Боэси, за которым последовала дружба, продлившаяся до смерти Ла Боэси в 1563 году. Несколько лет близкого общения, а затем – тяжелая потеря, от которой Монтень так никогда и не оправился. Агонию своего друга он описал в длинном и трогательном письме к своему отцу. Первая книга Опытов задумывалась как памятник Ла Боэси, чье Рассуждение о добровольном рабстве должно было находиться ровно в ее середине – в «самом лучшем месте», тогда как собственные мысли Монтеня служили бы лишь «гротесками» – причудливыми украшениями, оттеняющими шедевр (I. 28. 170–171). От этого проекта пришлось отказаться, так как труд Ла Боэси – апология свободы наперекор тирании – вышел в свет как протестантский памфлет. Монтень заменил его похвальным словом дружбе в духе великой традиции, идущей от Аристотеля, Цицерона и Плутарха.

Вообще говоря, то, что мы называем обычно друзьями и дружбой, это не более, чем короткие и близкие знакомства, которые мы завязали случайно или из соображений удобства и благодаря которым наши души вступают в общение. В той же дружбе, о которой я здесь говорю, они смешиваются и сливаются в нечто до такой степени единое, что скреплявшие их когда-то швы стираются начисто и они сами больше не в состоянии отыскать их следы. Если бы у меня настойчиво требовали ответа, почему я любил моего друга, я чувствую, что не мог бы выразить этого иначе, чем сказав: «Потому, что это был он, и потому, что это был я» (I. 28. 175–176).

Монтень противопоставляет дружбу, более умеренную и постоянную, любви к женщине, более лихорадочной и переменчивой. Также он отличает дружбу от брака, который напоминает сделку и ограничивает свободу и равенство. То же недоверие к женщинам проявится в главе О трех видах общения, где Монтень сравнивает любовь и дружбу с чтением. Дружба – это единственная по-настоящему свободная и несовместимая с тиранией связь между двумя людьми. Это превосходное чувство, если, конечно, иметь в виду не обычную дружбу, а идеальную, настолько сильно связывающую души, что их уже нельзя разлучить.

Дружба с Ла Боэси таила в себе нечто необъяснимое для Монтеня. «Потому, что это был он, и потому, что это был я»: Монтень долго шел к этой замечательной формуле, которой нет в изданиях Опытов 1580 и 1588 годов, где он ограничивается лишь указанием на тайну. В какой-то момент он записал на полях своего экземпляра Опытов: «потому, что это был он», а позднее – уже другими чернилами – добавил: «потому, что это был я». То были попытки понять проскочившую между ним и Ла Боэси искру:

Где-то, за пределами доступного моему уму и того, что я мог бы высказать по этому поводу, существует какая-то необъяснимая и неотвратимая сила, устроившая этот союз между нами. Мы искали друг друга прежде, чем свиделись, и отзывы, которые мы слышали один о другом, вызывали в нас взаимное влечение большей силы, чем это можно было бы объяснить из содержания самих отзывов. Полагаю, что таково было веление неба. Самые имена наши сливались в объятиях. И уже при первой встрече, которая произошла случайно на большом празднестве, в многолюдном городском обществе, мы почувствовали себя настолько очарованными друг другом, настолько знакомыми, настолько связанными между собой, что никогда с той поры не было для нас ничего ближе, чем он – мне, а я – ему (I. 28. 176).

Монтень и Ла Боэси были предназначены друг другу еще до встречи. Конечно, Монтень идеализирует их дружбу. Позднее, явно вспоминая о Ла Боэси, он даст понять, что, возможно, и не написал бы свою книгу, если бы у него оставался друг, с которым он мог бы переписываться (I. 40. 229–230). Мы обязаны появлением