Тем не менее слово «любовь» встречается в Поисках чаще всех прочих слов. Если ориентироваться на лексику, не будет ошибкой утверждать, что любовь здесь – главная тема. Но следовало бы тут же уточнить, что о разочаровании в романе говорится ничуть не реже. «Любовь, – писал Пруст, – это обоюдная пытка». Если под любовью подразумевается постоянное восхищение любимым человеком, вплоть до готовности отдать за него жизнь, то такого примера мы в этой книге не встретим. Любовь у Пруста – это ожидание счастья, которое рассеивается по мере того, как мы к ней приближаемся. Лишь отсутствие любимого человека вызывает потребность в нем. Но стоит ему появиться, как мы перестаем понимать, что́ в нем было источником нашего желания. У Пруста меня неизменно привлекают три темы: ожидание, разочарование и пленительная власть воображаемого. Третья тема объединяет две первые.
По-моему, самый главный, ключевой опыт у Пруста – это опыт недоступности представления. Пруст всё время ждет близости с тем, что его окружает. Ему хочется ощущать такое же сильное единение с реальностью, какое, читая любой роман, он чувствует с жизнью его персонажей. Это самая неотступная потребность Пруста, столь же неотступно преследуемая разочарованием.
Эти ожидание и разочарование связаны, как мне кажется, с самой структурой представления. Ведь представлению свойственно не допускать ясного осознания того, что оно представляет. Не позволяя субъекту приблизиться к объекту его любви, оно поддерживает неустранимую дистанцию между ними. Так, ощущая близость к чему-либо, рассказчик неизменно чувствует: что-то не так. Поэтому Пруста постоянно терзает то, что он сближается с реальностью, прикасается к ней, но никогда не может в нее проникнуть. Представление назначает нам роль вуайеристов. В самом начале тома В сторону Сванна рассказчик описывает подобный опыт: «На какой бы посторонний предмет я ни смотрел, между мною и этим предметом оставалось понимание того, что я его вижу; оно окружало этот предмет какой-то тоненькой нематериальной каемкой, никогда не дававшей мне по-настоящему до него дотронуться». Поэтому мир и другие люди являются рассказчику лишь как спектакль, доступный ему как зрителю, но не как участнику.
Воспринимаемая им реальность остается чужой, загадочной, инородной, а по-настоящему сильно он чувствует лишь то, что воображает, и в этом нет ничего странного. Ведь воображение у Пруста – не осадок и не след какого-то давнего впечатления. Его суть не в том, чтобы мы могли представить себе некий отсутствующий объект, как полагали философы-классики. Всё как раз наоборот: оно должно сделать присутствующим то, что мы себе представляем. Оно порождает объект представления, изображая его, как в театре, – и не просто изображая, а повторяя внутри себя. Мы создаем то, что силимся вообразить, из самих себя. Вот почему реальность, взращиваемая нами в себе (внутренняя), в книгах Пруста живее, чем реальность внешняя, которую мы наблюдаем.
В томе В сторону Сванна Пруст предлагает нам характерный и в то же время волнующий пример такого воображения в действии. По пути в Тансонвиль рассказчик без конца восхищается боярышником, который однажды запал ему в душу в мае месяце, когда такими же цветами боярышника была украшена церковь. Но какое бы упоение он ни испытывал, как бы долго и пристально ни смотрел, боярышник всё равно хранит свою тайну и остается для него лишь внешней декорацией. Полнокровную реальность цветов он сможет ощутить только тогда, когда вообразит их жизнь, подобно тому как читатель воображает жизнь героев книги, – повторив ее внутри себя.
Боярышник я полюбил, помню, как раз на богородичных службах. Он был не просто в церкви – святом месте, но куда мы хотя бы имели право входить, – а прямо в алтаре, неотделимый от таинств, в честь которых вершились с его участием торжественные богослужения, и там, среди подсвечников и священных сосудов, тянул свои веточки, изысканно между собой переплетенные и вдобавок украшенные гирляндами листьев, среди которых, как по шлейфу невесты, были рассыпаны пучки бутонов ослепительной белизны. Но, смея взглянуть на них разве только украдкой, я чувствовал, что все эти пышные изыски – живые и что сама природа, вырезая зубчики на листьях, добавляя к ним в виде последнего украшения эти белые бутоны, порадела о том, чтобы это убранство было достойно сразу и народного праздника, и мистического торжества. В вышине тут и там раскрывались с беспечным изяществом их венчики, небрежно сберегая, словно последнюю дымчатую накидку, пучок тонких, как осенние паутинки, тычинок, которые обволакивали их сплошным туманом, и, следя за ними, пытаясь мысленно воспроизвести миг их расцветания, я воображал, как быстро и ветрено встряхивает головой беленькая девушка: точечки зрачков, кокетливый взгляд, легкомыслие, стремительность.[19]
2. Желание
Любовь <…> рождается и выживает только если еще остается что-то, что нужно завоевать.
Встретив в Бальбеке Альбертину, обольстив ее и поцеловав, рассказчик, не в силах вынести мысли о разлуке с девушкой, просит ее поселиться в его парижской квартире. Альбертина соглашается, но влечение героя внезапно ослабевает… Удовлетворенное желание ослабляет зарождающуюся любовь к девушке… Так, от страницы к странице, Пруст всматривается в желание, делая его основной проблемой книги, скрупулезно исследуя многочисленные грани этой страсти и ее последствия.
Первое и главное правило желания гласит: мы желаем кого-то не потому, что он таков, каков он есть, а потому, что он представляется нам желанным издалека, чудесным, неуловимым. Именно воображение делает его желанным, связывая с ним наши фантазии. Вот почему желание означает у Пруста не форму отношений с другим, а лишь некое мечтательное ожидание другого. Недаром рассказчик уверенно заявляет о своей страстной любви к тем, кого не только не знает, но даже никогда не видел. Например, к мадемуазель д’Оржевиль, или к горничной баронессы Пютбюс, или к девушкам, которых ему вздумалось влюбить в себя лишь потому, что он прочел их имена в светской хронике газеты.
Как правило, желание у Пруста выражает два стремления или две склонности. Иногда он стремится покорить другого человека, как захватывают территорию. Восхищая и очаровывая, рассказчик хотел бы остаться незабываемым. Если он затронет, взволнует другую особу, его образ навечно укоренится в ней, эта особа уже не сможет от него освободиться и отныне, думая о себе, не сможет не думать о нем – до такой степени они сделаются неразрывны. Подобный фантазм кроется во всяком мысленном представлении. Объект существует не сам по себе, он может существовать лишь для субъекта, и точно так же для субъекта существует только то, что произвело на него глубокое впечатление. Повлиять на чье-то сознание, возбудить любопытство, вскружить голову – значит поселиться в этом сознании. Вот почему юный рассказчик стремится не столько любить, сколько быть любимым. Ведь быть любимым означает существовать в другом человеке. И всякий раз, встретившись с какой-нибудь девушкой, он непременно желает привлечь ее внимание, чтобы она уже никогда не смогла забыть его.
Иногда желание позволяет нам изведать все радости существования, почувствовать все его оттенки, исчерпать все возможности. Прустовские персонажи надеются, что любовь откроет им путь в иные миры, чтобы они могли постичь все, какие только есть, способы остро чувствовать. И любовь для них – возможность этого постижения. Так рассказчик, находясь рядом с Жильбертой, представляет себе жизнь, преображенную поэтическим вдохновением Берготта, а Сен-Лу воображает, что Рашель приобщит его к авангардистским прозрениям искусства и философской мысли; так Сванн ожидал от Одетты, что та поможет ему проникнуть в тайны флорентийского Кватроченто и боттичеллиевской чувственности. А еще рассказчик желает любви юных молочниц, молоденьких крестьянок, модисток и белошвеек, чтобы связать их жизни со своей и через них познать другие миры и новые, неведомые ему образы жизни. В этом смысле от любви он ждет почти того же, что от искусства или путешествий.
Однако совсем иное желание испытывает Котар, иное желание овладевает Легранденом, его сестрой (маркизой де Камбремер) или четой Вердюрен. Все они живут в мире представлений, где каждый полагает себя таким, каким, по его мнению, его видят другие. Каждый живет в том образе, в котором, как ему кажется, предстает окружающим. В этом суть снобизма. Все охвачены стремлением казаться такими, какими хотят быть, даром что сами не очень-то верят, что они такие на самом деле. Герцогиня Германтская желает лишь одного: быть бесподобной. Господин де Норпуа желает быть необходимым. Госпожа Вердюрен и госпожа де Камбремер желают казаться непревзойденными экспертами в искусстве. На самом деле предмет всех этих желаний один: удивлять, поражать, изумлять, не оставлять сомнений, что ты причастен к чему-то, вожделенному для всех и недоступному.
Но самое острое желание – то, которое питается страхом не найти потерянный предмет любви. Однако потому-то и любишь, что потерял, а вовсе не мучишься потерей, потому что любишь. Чтобы этот страх не раздавил их, как тиски, Сванн и рассказчик и ищут своих потерянных возлюбленных. Мучительное желание избавиться от страдания они принимают за любовь. Между тем испытывать нестерпимые мучения от отсутствия и по-настоящему желать присутствия – это совершенно разные вещи. Из их смешения проистекают вся драмы прустовской любви.
В книге Под сенью дев, увенчанных цветами рассказчик подростком проводит каникулы с бабушкой в Бальбеке, поселившись в Гранд-Отеле на берегу моря. Однажды он катается в карете с госпожой де Вильпаризи. Его взгляд останавливается на красивой рыбачке.
Покидая церковь, я увидел у старого моста деревенских девушек, принарядившихся, вероятно, по случаю воскресенья; они окликали проходивших мимо парней. Одна из них, долговязая, одетая хуже других, но явно верховодившая остальными, судя по тому, что еле давала себе труд отвечать на то, что они ей говорили, выглядела серьезней и своевольней подруг; она сидела на краю мостика, свесив ноги, а перед ней стоял котелок с рыбой, которую она, видимо, только что наловила. У нее было загорелое лицо, кроткие глаза, но на всё вокруг она смотрела с презрением – а носик был тонкий, прелестной формы. Мои глаза не отрывались от ее кожи, а губам ничего не оставалось, как только воображать, будто они устремляются туда же, куда и взгляд. Хотя мечтал я добраться не только до ее тела, но и до личности, обитавшей в этом теле, а привлечь ее внимание можно было только как-нибудь до нее дотянувшись, и только завладев ее вниманием, можно было заронить в нее какую-нибудь мысль.