Таким образом, в основе ревности лежит два открытия. Первое: мы вовсе не равнодушны, как нам думалось, к особе, которую считали ничем не примечательной. И второе: у этой особы есть своя жизнь, свои интересы, свои связи, и какой бы послушной она нам ни казалась, наши желания не властны над ее желаниями.
Эти открытия озадачат и будут отныне преследовать Сванна, а потом и рассказчика. Ведь что такое ревность, если не психопатология воображаемого? Ревность невозможна без подозрений, а подозрения – без воображения. Сущность подозрений в том, что наши фантазии о возможном разъедают образ реального. Потеряв из виду женщину, которую ревнуем, мы чего только себе не навыдумываем… Где она сейчас? Что она делает? С кем? Как? Ревнивец пытается представить всё это себе. И, представляя, он изображает, воспроизводит, проигрывает, проживает всё это внутри себя.
Ревность не нуждается ни в мотивах, ни в основаниях. Она сама порождает подозрения, которые и питают ее, и истощают. Это что-то вроде чесотки: страдая, начинаешь чесаться, но, расчесывая больное место, лишь раздражаешь его еще больше, и от того страдаешь еще сильнее. Одно, пусть малейшее, подозрение тут же наводит на мысль о других. Разгул подозрительного воображения может унять лишь полная уверенность. Ее-то и пытается добиться Сванн, с пристрастием допрашивая Одетту. Однако признания не только открывают ему то, чего он даже не решался себе представить, но и предупреждают его возлюбленную, что ревнивца нужно опасаться. Он хотел правды любой ценой, а получит только ложь. Он хотел знать всё, но теперь не узнает ничего. Ревность замуровала дверь, которую мучительно стремилась открыть.
Самая сокровенная движущая сила ревности и обнаруживается, возможно, в навязчивом желании рассказчика выведать и исследовать мельчайшие подробности жизни Альбертины, хотя она уже умерла. Пруст называет это «ревностью задним числом». Рассказчик предпримет настоящее расследование, чтобы выяснить, как жила Альбертина, с кем она общалась, какие имела вкусы и склонности, и то, что он узнает, превзойдет все его догадки. Поскольку она уже умерла, ему нужно знать не что она делала, а кем она была. Он одержим поиском правды, но уже не о верности Альбертины, а о самом ее существе. Кем на самом деле была Альбертина? Кого я на самом деле любил? Быть может, посвятив свою жизнь той, кого в действительности не существовало, я выдумал и свою собственную жизнь? Движимая сомнением в человеке, которого мы ревнуем, еще явственнее ревность обнаруживает другое сомнение – в реальности того, что, как нам кажется, пережили мы сами. Ведь если мы жили иллюзиями, то, возможно, сама наша жизнь – не что иное, как самая навязчивая и самая обманчивая из наших иллюзий?
Первый ревнивец в Поисках – это, конечно, Сванн. Он только-только начал встречаться с Одеттой де Креси и вот однажды получает анонимное письмо, в котором сообщается, что Одетта имела множество любовников и любовниц…
Однажды он попытался, не обижая Одетту, выведать у нее, не имела ли она в жизни дела со своднями. На самом деле он был убежден, что не имела; эту мысль в его сознание заронило чтение анонимного письма, но заронило как-то механически; однако мысль застряла у него в голове, и, чтобы избавиться от этого чисто формального, но всё же неприятного подозрения, он хотел, чтобы Одетта ее искоренила. «Ах нет, нет! Хотя меня буквально преследовали, – добавила она с самодовольной улыбкой, не понимая даже, что Сванну ее гордость никак не может показаться уместной. – Да вот хоть вчера одна прождала меня больше двух часов, предлагала любые деньги. Уверяла, что какой-то посол ей сказал: „Я покончу с собой, если вы ее мне не приведете“. Ей сказали, что меня нет дома, потом в конце концов я сама велела ей уходить. Жаль, что ты не видел, как я с ней обошлась! Горничная слышала из соседней комнаты и сказала мне потом, что я орала как резаная: „Да не хочу я! Не хочу, и всё! Что я, по-вашему, не имею права делать, что хочу? Еще понимаю, если бы мне были нужны деньги…“ Консьержу приказали больше ее не пускать, ей скажут, что я уехала в деревню. Нет, правда, жаль, что ты не слышал! Тебе бы понравилось, милый. Видишь, в твоей Одетте есть всё-таки что-то хорошее – а ты ее считаешь испорченной».
И даже когда она признавалась Сванну в тех своих проступках, которые, по ее соображениям, он уже и так знал, ее признания не только не помогали ему разделаться с уже мучившими его сомнениями, но и давали повод для новых. Дело в том, что признания никогда в точности не совпадали с подозрениями. Как ни старалась Одетта отсекать от своих исповедей всё существенное, среди второстепенного всегда оставалось нечто такое, чего Сванн и вообразить не мог, оно удручало его новизной и позволяло переключить ревность на новый предмет. И он уже не мог забыть ее признаний. Его душа то увлекала их в своем течении, то выбрасывала на отмель, то баюкала, словно трупы. Она была ими отравлена.[21]
5. Иллюзия
Самая безоглядная любовь к человеку – это всегда любовь к чему-то другому.
Во втором томе Поисков рассказчик встречает в Бальбеке Альбертину и ее друзей. Солнце, небо, море, и вот – прекрасные девушки, которые способны возродить надежду в сердце юного героя, слишком часто пребывающего в печали. Он уверяет, что полюбил их всех с первого взгляда, но не знает, случилось ли бы так в иных обстоятельствах и иных краях. Он любит этих девушек или атмосферу, их окутывающую? Важный вопрос для рассказчика, который думает, что любит, верит, что любит, но чаще всего проходит рядом с любовью или уклоняется от нее.
Любовь у Пруста – всегда «злая судьба», «недуг», «безумие», «священная болезнь», «обоюдная пытка»: полная противоположность счастью. Он называет любовь «злой судьбой», потому что ее предопределяет случай. В Бальбеке рассказчик встретил десяток других девушек, столь же очаровательных, как и Альбертина, в них он тоже мог бы влюбиться. И долгое время он даже колебался между Андре и Жизелью, которые нравились ему больше Альбертины. Как минимум два основания побуждают считать любовь чем-то вроде сглаза. Во-первых, мы скорее узнаем ее по страданиям, которые она причиняет нам, чем по удовольствию, которое она нам дарит. Во-вторых, мы воспринимаем ее как рок, неизбежность. И как бы ни хотелось нам освободиться от мук любви, мы перестаем страдать, лишь когда перестаем любить.
У любовных страданий две причины. Первая: мы желаем лишь того, чем не можем обладать. Вторая: овладев тем, что любим, мы сразу перестаем понимать, что́ побуждало нас желать. Наконец, как видно на примерах Сванна и рассказчика, именно муки ревности открывают нам, что мы любим, поскольку прекращает страдание не что иное, как присутствие любимой женщины. Я страдаю, потому что ее нет рядом, и страдание дает мне понять, что я люблю. Иными словами, любовь настолько тесно переплетена с муками, что лишь через муки мы и узнаем о ней.
Вот почему любовь – следствие трех иллюзий. Первая иллюзия заключается в том, что конец страдания мы ошибочно принимаем за начало счастья: так Сванн путает потребность видеть Одетту с удовольствием находиться подле нее. Из этой путаницы проистекают все его недоразумения и разочарования. Избавиться от страданий получается не иначе, как погрузившись в скуку. «Если жить с женщиной постоянно, – говорит Пруст, – никогда больше не увидишь то, за что ее полюбил».
Вторая иллюзия вселяет надежду на то, что въяве, в реальном присутствии человека, мы обретем всё то, что воображали в его отсутствие. Однако никакая реальность не может соответствовать прекрасной картине, нарисованной воображением. Рассказчик представлял Альбертину «разнузданной музой гольфа». Но как только она поселилась у него, «блистательная актриса с пляжа превратилась в бесцветную пленницу».
Третья иллюзия заставляет нас приписывать любимой особе всё, чем наделило ее наше воображение и благодаря чему мы ее полюбили. Рассказчик полюбил Жильберту, мысленно соединив ее образ с описаниями соборов, данных Берготтом. Сван влюбляется в Одетту, обнаружив в ней сходство с Сепфорой, дочерью Иофора, с фрески Боттичелли. Поэтому Пруст и выводит теорему: «Самая безоглядная любовь к человеку – это всегда любовь к чему-то другому». Иначе говоря, в основе всякой любви лежит иллюзия, недоразумение, принятие одного за другое. Иллюзия здесь состоит в том, что мы принимаем за объективные свойства человека субъективные фантазмы – продукт нашего воображения. Как во сне, нереальное обладает навязчивой осязаемостью реального, и мы видим не больше реальности, чем если бы ее не существовало вовсе. Вот почему от любви мы освобождаемся так же, как пробуждаемся от сна. Это и заставляет Сванна признать, что он лишь преследовал призраков. Да и сам Пруст видел в любовной иллюзии «разительный пример того, как мало значит для нас реальность».
В Любви Сванна герой приносит Одетте гравюру, о которой говорил ей прежде. Это репродукция фрески Сандро ди Мариано, то есть Боттичелли, на которой изображена Сепфора, жена Моисея и дочь Иофора. Этот текст во всей полноте выявляет метонимический, почти фетишистский характер любви у Пруста.
Он смотрел на нее – в ее облике проступал фрагмент фрески, и теперь уже, когда он был с Одеттой, и когда только думал о ней, он опять и опять стремился разглядеть этот фрагмент; он, конечно, дорожил творением флорентийца потому только, что узнавал его в Одетте, но она и сама хорошела благодаря этому сходству и становилась ему еще дороже. Сванн теперь упрекал себя, как он мог не распознать сразу эту бесценную красоту – она бы и великого Сандро привела в восторг! – и радовался, что блаженство, которым одаряют его встречи с Одеттой, оправдано его эстетическими воззрениями. Он уверовал, что, связывая мысли об Одетте со своими мечтами о счастье, не только не опускается (как ему сперва показалось) до чего-то несовершенного просто потому, что это несовершенство само плывет в руки, – а, наоборот, наконец-то может утолить свои самые изощренные художественные вкусы. Он как-то забывал при этом, что Одетта никогда не казалась ему желанной, ведь желание всегда тянуло его в сторону, противоположную его эстетическим пристрастиям. Слова «творение флорентийца» оказали Сванну огромную услугу. Они были как патент на благородство: он теперь мог поместить образ Одетты в мир своей мечты, куда до сих пор ей доступа не было, – и от этого ее образ просиял и возвысился. Раньше его интерес к этой женщине был чисто плотским, причем он постоянно сомневался, так ли уж хорошо ее лицо, тело, так ли уж она красива, и это ослабляло любовь, – а теперь сомнения рассея