3. Лабиринт времени
Всё дело в хронологии.
Рассказчику Поисков не занимать отваги. В этой книге очень мало хронологии. Лишь Дело Дрейфуса и Первая мировая война связывают рассказ с определенной эпохой. За исключением этих двух событий Пруст не дает никаких признаков времени, ему удается показать, как течет время, даже не указывая на него.
Пруст, утверждающий, что исторические события менее значимы для искусства, чем птичье пение, не собирался писать реалистический роман. Но читатели, открывшие его книгу в 1913 году, отнесли ее к современному роману. Читая ее сегодня, мы соотносим ее с биографией Пруста. Мы предполагаем, что действие Сванна происходит в восьмидесятые-девяностые годы XIX века. Постепенно мы добираемся до войны 1914 года. Интрига романа накладывается на хронологию жизни Пруста. Некоторые персонажи не стареют, например Франсуаза, служанка, которая в Сванне была уже бабушкой и в Обретенном времени по-прежнему останется дамой почтенного возраста.
Пруст хотел запечатлеть на бумаге «невидимую субстанцию времени». И ему это удалось: в романе мало дат, мало ориентиров, зато есть наслоение событий, воспоминаний и эпох. Однако роман нельзя назвать беспорядочным. На первых страницах Сванна рассказчик предупреждает, что будет рассматривать комнаты из своих воспоминаний в том порядке, в каком они возникнут в его памяти, то есть без всякого порядка. Но при этом хронология соблюдается четко: Комбре относится к детству, Под сенью дев, увенчанных цветами – к отрочеству, а с Альбертиной рассказчик становится взрослым. Путеводная нить романа – не случайный порядок комнат, а старение героя. За исключением, разве что, Любви Сванна, ведь после Комбре мы возвращаемся в эпоху, предшествующую рождению героя, в эпоху любви Сванна и Одетты, чья дочь, Жильберта, будет современницей героя. Этот рассказ о любви от третьего лица написан в более привычной манере и озадачивает нас сегодня, как и читателей 1913 года, куда меньше остальных частей романа. Комбре говорит нам о памяти героя, о его теле, его чувствах. Эта книга – современница Фрейда. В ХХ веке у нее и у трудов Фрейда были одни и те же читатели: Поиски говорили им о детстве и сексуальности. Сцены онанизма вроде тех, что встречаются на первых страницах Комбре, редки не только в романах той поры, но и в нынешних.
Здесь нет единственного рассказчика, он многолик, как многолико время. Он встречает нас ребенком, покидает стариком. «Я» состоит из разнообразных пластов. В интервью 1913 года Пруст цитировал Бергсона, модного философа того времени. Он ссылался на него, не скрывая своих с ним расхождений. Его книга могла бы напоминать сочинения Бергсона, даже если бы в ней говорилось совсем о другом. Ведь у Бергсона, как и у Пруста, как и у Фрейда, в основе всего – множественность «я». Роман Пруста – не программный роман, но у Пруста есть одна главная мысль: «я» раздроблено, противоречиво, разорвано на «я» социальное и «я» внутреннее, то, которое участвует в создании романа. И сами эти два «я» тоже состоят из «перемежающихся» слоев.
Говоря о своей книге, Пруст использует два сравнения: собор и платье. Первое сравнение благородно: оно сопоставляет роман с монументом, который дорог Прусту со времен его переводов из Рёскина; второе, более приземленное, роднит писательство с ремеслом. Пруст писал в тетрадях, его окружает память, запечатленная на бумаге; лежа в постели, среди этих тетрадей, он точно знает, где находится тот или иной набросок, и без труда находит любой, как мастер находит нужный кусок материала. Он постоянно дополняет текст: вначале пишет на лицевой стороне страницы, оставляя обратную для добавлений; затем, когда на лицевой стороне уже не остается места, заходит за поля; а когда и поля исписаны – прибегает к вклейкам, они есть уже в первых тетрадях. Он чиркает на первом попавшемся клочке бумаги, потом вклеивает его туда, куда нужно. Машинописные листы и корректуры разворачиваются гармошкой и вытягиваются метровыми полотнищами. Рукописи Пруста – прекрасные иллюстрации природы литературного творчества. Оно требует огромной работы, скрытой от глаз. Поначалу полагали, что Пруст, человек светский, писал свободно и легко, как говорил. Вовсе нет. Когда в 1950-х годах были опубликованы его черновики, стало понятно, как много и упорно он трудился.
На протяжении всей книги рассказчик забавляется со временем, бросая вызов его законам. От этого возникает ощущение некоторой путаницы и смятения. Но за кажущимся беспорядком видна выкройка платья… Писательство, по мнению Пруста, – не что иное, как искусство шитья.
…то и дело заменяя одно сравнение на другое, всё лучше и конкретнее представляя себе дело, за которое берусь, я думал, как буду работать за моим большим столом из белой древесины, а Франсуаза будет на меня смотреть. Такие, как она, непритязательные люди, живущие подле нас, интуитивно понимают стоящие перед нами задачи, да я уже и подзабыл Альбертину, так что простил Франсуазе все ее козни и теперь смогу работать рядом с ней и почти так же, как она (по крайней мере как она работала когда-то, ведь теперь она состарилась и уже мало что видела), и прикалывая тут и там по добавочному листку, я выстрою свою книгу даже не как собор, это было бы с моей стороны гордыней, а просто как платье. Когда рядом со мной не будет всех моих бумаг и бумажечек, как их называла Франсуаза, и я потеряю как раз ту, которая мне нужна, Франсуаза прекрасно поймет причину моего беспокойства, не зря же она всегда говорила, что не может шить, если у нее нет нужного номера ниток…
4. Утраченное время
Воспоминание о какой-то картине – это просто сожаление о каком-то мгновении.
Первый том Поисков завершается фразой, полной ностальгии. Повзрослевший рассказчик, поведавший о своем детстве в Комбре, а затем о любви Сванна, отправляется в Булонский лес и осознает, что время прошло. В аллее Акаций он видит постаревших женщин, которыми когда-то все восхищались. «Дома, дороги, улицы – увы! – мимолетны, как годы». В поисках утраченного времени – это не только роман об обретении человеком своего прошлого: прежде всего, как указывает название, это книга о потере и об осознании потери.
В конце третьей части первого тома, озаглавленной Имена мест: имя, рассказчик кажется печальным, смирившимся с «утраченным временем», но Пруст предупреждает в письмах: «Осторожно, это преждевременный вывод. Я просто пока еще не понял, как обрести время». Книга тщательно выстроена, хотя может создаться впечатление, будто перо бежит по бумаге свободно и беззаботно. Некоторые читатели напрасно ему доверились, а между тем в романе много предуведомлений и ретроспекций. В конце Сванна возникает иллюзия, будто автору предстоят сожаления о минувшем, но искушенный читатель, внимательный к деталям, – а такие уже появились до Обретенного времени – догадывается, что вывод будет совершенно другой. Об этом можно догадаться по эпизоду с мадленкой.
Речь там идет об одном откровении, важном открытии рассказчика, – о непроизвольной памяти. После банального происшествия, какие случаются с каждым из нас, героя охватывает невыразимое счастье: так неожиданное ощущение вдруг возвращает нас в прошлое. С кем не случалось подобного: какой-то запах или звук напоминает нам о забытом, казалось бы, времени? Пруст говорит о «непроизвольной памяти». То, чего уже не существует для разума, остается в нашей глубинной памяти, и одна мимолетная встреча может возродить воспоминания. Непроизвольное воспоминание случайно. Воскрешающая его память спонтанна и противоречива. Пруст сравнивает ее с «аптекой, где продаются успокоительные лекарства, но также и опасные яды». Она может оглушить счастьем и наполнить болью. Прекрасный пример тому – соната Вентейля в Любви Сванна: она была гимном любви Сванна к Одетте, и она же обозначила конец его любви, когда он неожиданно услышал ее на приеме у госпожи де Сент-Эверт.
Пруст говорит нам, что существуют невосполнимые потери, которые нельзя осознать сразу. Одна страница Содома и Гоморры описывает этот опыт, когда рассказчика-подростка сражает внезапное понимание смерти – понимание запоздалое, пришедшее задним числом: «Календарь фактов не всегда совпадает с календарем чувств», – говорит он. Случайное ощущение, когда он снимает ботинок, оказывается необходимо для осознания того, что он никогда больше не увидит бабушку. Поиски – это памятник мертвым, которые нас окружают. Роман дает им право голоса, напоминает о них. Непроизвольная память вызывает сложное чувство потери и воскрешения одновременно.
Есть опьянение временем. Что бы мы ни делали, это опьянение сильнее нас, но в Обретенном времени рассказчик раскрывает способ превратить непроизвольную память в побудительную силу литературы. Решение пришло между первым томом – В сторону Сванна, и последним – Обретенное время.
Когда Пруст говорил, что написал конец сразу же после начала, он несколько преувеличивал, ведь в начале он задумывал иной конец, не прием у принцессы Германтской, не Вечное поклонение и Бал масок, а разговор с матерью о Сент-Бёве, об отличиях «я» творческого и «я» светского, о которых свидетельствуют воспоминания.
Обретенное время будет противоречить концу первого тома, В сторону Сванна. Здесь обнаружится проблема построения романа: если конец Стороны Сванна написан рассказчиком Обретенного времени, он должен знать, что литература сохраняет утраченное время, и ему не следует отчаиваться. Секрет творчества мы узнаем в конце Поисков, но если мы как следует прочли предыдущие тома, то должны были бы догадаться о нем раньше. В основном Пруст дополняет книгу, но иногда и сокращает: так, он убрал несколько слишком «педагогических» моментов, предвещающих развязку (в них речь шла о мадленках) и предшествующих