— Ты читаешь? — спрашивала Эльза.
— Очень мало, — отвечала больная. — Какое-то, знаешь, изнеможение, почти все время кружится голова, кажется, что я засыпаю, но как-то не по-настоящему, забываю только что прочитанные слова… Мне кажется, мозг у меня распался… будто маленькая атомная бомба, взрыва которой никто не слышал… только я одна… очень короткие стихи, те, что Рубо переложил с китайского или с японского, не помню уж, и еще Унгаретти, но только в переводе, по-итальянски уже не могу, слишком большое усилие, это меня совершенно изнуряет… Воспоминания, только воспоминания мне и остались, да и то!.. Они опять собираются делать мне рентгеновский снимок… Я не хочу, чтобы меня опять оперировали.
— Снимок чего?
— Не знаю… черепа и костей ноги. Я волочу лапу, чего же удивляться — я ведь почти не хожу… Пусть их делают что хотят, мне плевать, я не хочу страдать, вот и все…
— Ты очень ослабела от плеврита.
Она не отвечала. Эльза ждала.
— А собака, — сказала та наконец, — как она?
— По-прежнему. Если все стоит на своих местах — еще ничего, но достаточно переставить стул, и она стукается об него, начинает нервничать, пугается. Много спит… А если не спит, ходит за мной, как приклеенная… Если я на кровати, проходит мимо, не замечая меня, идет искать в ванную, возвращается, вертит головой во все стороны, но, стоит мне тихонько свистнуть или щелкнуть пальцами, настораживает уши, виляет хвостом. Ложится рядом.
— Надо бы усыпить ее.
— Знаю. Но это трудней, чем я думала. Когда все спокойно, когда Медор со мной, он счастлив.
— Как знать…
Эльза смотрит на спящую Жанну. Ее лицо и волосы на солнце, но на теле колышется прозрачная, как вода, тень листвы. Вокруг Жанны словно ореол счастья. Случается, сон обнажает затаенную печаль или страхи, бессознательно всплывающие на поверхность, но Жанна даже в сонном забытьи вся лучится, она как дерево в цвету, волнуемое двумя движениями: ее собственным дыханием и толчками ребенка. Перед тем как уснуть, она сказала, что никогда еще не была так счастлива, и добавила:
— Ты замечала, что о смерти думаешь именно в моменты наивысшего счастья или, может, когда беременна?
— Я об этом не думала, — ответила Эльза.
В этот час не видно птиц и почти нет машин на шоссе. С хурмы листья опали, но плоды краснеют. После грозы из земли полезли розовые лилии, они цветут повсюду. До одной Эльза может дотянуться рукой. Тома дочитывает свою книгу о русской революции. Удивительно, но Пюк молчит, продолжая рисовать — рельсы и парусники множатся, огибают каменную ограду, тянутся к могиле Медора. Эльза прикрывает веки, закидывает голову, земля как будто укачивает ее, мягко, властно несет куда-то, вот-вот помутится в глазах, и она поплывет вперед, к солнцу, выгнув спину, подставив теплым лучам лицо и тело. Несколько мгновений длится вечность, потом Эльза открывает глаза, и все становится на место; над нею безоблачное небо, и на нем те же мириады звезд, что и ночью, думает она. На миг, в какую-то определенную — как полдень или полночь — минуту, Эльза погружается в бытие, в свое бытие, вся она и каждая ее частица, прошлое и настоящее слиты воедино. Как редки минуты такого полного равновесия. Минуты мимолетной неподвижности, невесомости. Пойдут они сегодня купаться? Эльзе хотелось бы пойти на море после заката, растянуться на пляже, на прогревшемся за день песке, поплавать в притихшей воде, когда в небе уже видна луна, но еще не стемнело.
Жанна не шевелится, солнце коснулось ее груди, Эльза отгоняет осу, которая кружит над ними.
И, глядя на спящую Жанну, вспоминает их первую встречу. Был ноябрьский вечер, она пошла в театр на окраине города посмотреть «Чайку». С первого выхода Нины внимание Эльзы привлекла почти неизвестная актриса, имя которой она прочла в программке, отпечатанной на гектографе: Жанна Дельтей.
После спектакля ей захотелось поздравить исполнительницу. Они сразу почувствовали взаимную симпатию. Жанна была голодна, они отыскали какое-то бистро, открытое в этот поздний час, и Эльзе понравилось, с каким откровенным аппетитом ела эта двадцатилетняя девушка, только что воплотившая на сцене самую достоверную Нину из всех, которых ей доводилось видеть. Эльза спрашивала себя, что же она успела выстрадать, чтобы быть или казаться столь уязвимой. Ужиная, Жанна вела разговор чисто профессиональный; о своей интимной жизни, о чувствах — ни слова. «Играть Чехова — наслаждение, — говорила она, — пусть даже критики не дают себе труда поглядеть спектакль на окраине, поставленный на скромные средства, спектакль, где заняты никому не известные актеры».
В ту пору Жанна была еще худая, с едва заметной грудью, бледность лица подчеркивали огромные глаза непередаваемого цвета — зеленовато-золотые, — во взгляде которых, вспоминает Эльза, поражала смесь какого-то почти боязливого недоумения и пылкости, порой даже неистовства.
Эльза довезла ее до дома, в районе улицы Алезия; в последнюю минуту Жанна обмолвилась, что ищет жилье, — друзья, оставившие ей на год квартиру, должны скоро вернуться в Париж. Недолго думая Эльза предложила девушке пожить пока у нее, и так же, без раздумий — Жанна потом сама ей в этом призналась, — та приняла приглашение.
Теперь тень платана накрыла весь диван. Жанна все еще спит, приоткрыв рот. А Эльза видит ее здесь, под этим деревом, на этом ложе, такой, какой она была три года назад, через десять месяцев после их знакомства и всего через несколько дней после приезда Франсуа. Жанна уже любила его. Они отдыхали после обеда, холодный ветер шумел в листве платана, пришлось надеть свитера. Жанна впервые заговорила о своем прошлом, вероятно потому, что впервые освободилась от него: конец одиночеству, конец борьбе, которую приходится вести начинающей актрисе, шаг за шагом пробивающей себе путь.
Она говорила короткими, рваными фразами, с долгими паузами, которые Эльзе не хотелось прерывать. Жанна знала магическое воздействие своего голоса, но не пользовалась этим, ее речь могла бы показаться даже монотонной, она говорила ровно, ничего не подчеркивая, стараясь не объяснить, а, скорее, передать свои ощущения, впечатления, мимолетные переживания. И по мере того, как она рассказывала, перед Эльзой вставали картины, точно соединялись воедино кусочки мозаики. Ей открывалось тоскливое уныние по окончании спектакля, когда гаснут огни в зале, как правило, далеко не полном, и актеры, усталые, опустошенные, собираются в единственной уборной, быстро снимают грим, меняют сценические костюмы на обычные, расходятся каждый в свою сторону, поцеловавшись на прощанье, бросив «до завтра». Те, у кого в этот день есть деньги, хватают такси, остальные спускаются в метро, торопясь, чтобы успеть на последний поезд.
«Никогда не забуду, — говорила Жанна, — эхо своих шагов в подворотне, перед дверью консьержки, звук автоматического счетчика, выключающего в подъезде свет, сопение лифта, резкий лязг его металлической дверцы и ту минуту, когда я поворачивала ключ в замке. Иногда я ложилась, не гася лампы, но от гнетущей гробовой тишины спасения не было». Эльза представляла себе, как Жанна снова раздевается, если хватит мужества — моется, ложится в не убранную с утра постель, на холодные простыни. «Я клялась себе, что завтра непременно застелю ее, чтобы следующей ночью комната не выглядела такой запущенной, но, как правило, утром убегала полусонная, оставив полный кавардак в спальне». И она добавляла: «В те дни, когда не было репетиций, или ночами, если я не падала от усталости, я читала какую-нибудь пьесу, в которой мечтала сыграть, сцены из которой разучивала, когда училась в консерватории, но я знала, что, скорее всего, мне так никогда и не удастся в ней сыграть, во всяком случае, пока я еще в том возрасте, который подходит для этой роли. Поэтому я просто обезумела от счастья, когда мне предложили «Чайку». Пусть даже и в совершенно неизвестной труппе. Это было замечательно!» Мать Жанны умерла, когда шли репетиции, и эта смерть почти ее не тронула. Она рассказывала, не стыдясь: «На похоронах я думала о Нине. Это было сильнее меня!»
Вставала она поздно, потому что ложилась далеко за полночь. «На улице, в доме было уже шумно, — рассказывала она, — когда живешь в ином ритме, чувствуешь себя чужой, как бы выключенной из общего существования».
В какой-то момент она понизила голос, словно поверяя нечто особенно интимное, и заговорила о том, как надежды сменялись отчаянием, но страсть к театру не утихала, и в глубине души она сохраняла уверенность, что создана быть актрисой. «Я бегала от одного антрепренера к другому, часами высиживала в приемных, куда входили и выходили люди, не замечая меня, я являлась на пробы, меня вызывали на прослушивание. Это выматывало. А ожидание потом… Ждешь телефонного звонка, но его все нет и нет. Ждешь письма, но оно так и не приходит». Голос ее посуровел, когда она заговорила об унижении, о панике, которая охватывает тебя в июне, если нет ангажемента на осень. «В такие моменты я расставалась с надеждой на большого режиссера, на большую роль и пыталась найти хоть что-нибудь, хваталась за первое попавшееся предложение, чтобы иметь хоть кусок хлеба, не остаться безработной».
Об интимной стороне жизни она не говорила. Приютив ее у себя, Эльза отметила, что Жанна куда-то уезжает на субботу и воскресенье, слышала, как она возвращается под утро, слышала телефонные звонки. Ничего больше. Ничего серьезного, еще подумала она тогда.
Жанна открывает глаза и встречает взгляд Эльзы, устремленный на нее.
— Что случилось? — спрашивает она.
— Ничего. Просто я думала о тебе.
— Обо мне? Что именно?
— Я подумала, что у тебя все пришло разом — Франсуа, успех. Закон серийности.
Жанна улыбается и глубоко дышит.
— Сейчас я создаю моего ребенка. Мы создаем нашего ребенка.
Тома закрывает книгу, потягивается.
— Вот гады! — говорит он. — Я поехал, мне нужно в Бастид-Бланш.
— Я хочу с тобой, — кричит Пюк.
— Мы приедем попозже, — говорят в один голос обе женщины.