Подставляет.
Я наливаю.
Остальные тем временем поудобнее устраиваются на камушках, с видом на речку: здесь гуляет ветерок, комаров фактически нет. Передаю стаканчики, достаю из кармана зажигалку с пьезо, обжигаю сигару, потом аккуратно раскуриваю.
Ну, а дальше, дорогие мои, уже каждый за себя…
– А можно мне тоже? – неожиданно просит Алёна. – Я, правда, умею…
Вопросительно гляжу на Глеба, тот кивает.
Лезет в карман на рукаве штормовки, достает оттуда круглую металлическую коробочку с очень, очень легким Dunhill – ну да, в общем, – для девушки самое то. Начинаю подозревать, что Ларин к чему-то подобному готовился.
Хотя – вряд ли, конечно.
Просто так карты легли.
Сигары-то покупались еще в Москве.
Хотя, конечно, мог и в Кандалакше в супермаркете докупить, когда мы там продуктами затоваривались.
Алёна-то уже к тому времени в поле зрения была…
…Мысли текут лениво.
Речка шумит.
Хорошо.
– Красиво здесь, – откашливается после первой затяжки Алёна.
Жму плечами.
– Да я бы, – вздыхаю, – так, наверное, не сказал бы. Редколесье, болота. Речки – да, красивые. Очень. И рыбалка отличная тут. За ней, собственно говоря, и едем. А за красотой надо ехать несколько в другие места…
– Далеко? – ехидничает Алёна.
Жму плечами.
Обмениваться колкостями лень, поэтому отвечаю серьезно:
– Да можно и недалеко, – выпускаю в сереющий, в ожидании коротких полярных сумерек, воздух густую струйку легкого фиолетового дыма. – Ближайшая точка, пожалуй, будет поселение Умба. Тот самый райцентр, где мы водкой затоваривались. Вот там, – да, обжигаюшей красоты места. И речка, и Губа. И само селение. Не просто так там люди с середины пятнадцатого века живут. Это село, кстати, в два раза старше самого вашего Санкт-Петербурга, я серьезно. А если в море выйти, так там есть вообще охренительные по красоте места. Крышу снести может. И унести, кстати, очень и очень далеко. Лично знаю, – не близко, но лично, – сильного и, кстати, очень рационального человека, у которого снесло так, что ушел в монастырь. Здесь, кстати, на островах они есть. И вроде как не один…
– А кстати, Валерьяныч, – неожиданно вмешивается Глебушка, – а вот вообще, где самое красивое место, где ты бывал? У меня вот все как-то меняется: то одно помнится, то другое…
Я согласно киваю.
– Да так, наверное, и должно быть. Сегодня Карлов мост над Влтавой, завтра какая-нибудь из набережных Москвы-реки, послезавтра Фудзияма в просвете между облаками, еще через неделю Камчатка, а через месяц Кижи. Или что-нибудь, допустим, неподалеку от Пьяцца-ди-Спанья в Вечном Городе. Что-то происходит в твоей жизни, и ты вспоминаешь одно, потом что-то меняется, и тебе оказывается ближе другое. Мгновенье вообще не должно останавливаться, как бы оно ни было прекрасно и кто бы об этом не просил…
Тишина.
Только река шумит.
– Почему? – это уже, кажется, Геннадий.
Я неторопливо глотаю дым.
Мне наконец-то спокойно и, кажется, – хорошо…
– А это старая байка, – выдыхаю. – И многократно озвученная уже. Помните, Ген, кто именно предлагал доктору Фаусту «остановить мгновенье»?! Ну да. Он самый. Враг рода человеческого. Остановка времени, «остановка мгновенья» – это всегда смерть. Остановленное время мертво, поэтому мне лично всегда бывает довольно не по себе, даже когда я просто разглядываю фотографии.
– Да вы, Валерьян, я гляжу, философ, – хмыкает.
Жму плечами.
– Да нет, – говорю. – Просто вы спросили. А я ответил. И все…
Он улыбается, одновременно затягиваясь трубкой.
Выглядит это из-за внезапной «нижней подсветки» даже как-то немного по-сатанински, да…
…Я тоже улыбаюсь.
В ответ.
Мне, в сущности, – наплевать.
– Кстати, – хмыкает еще раз. – Если я правильно понял, вы как-то не очень любите интеллигенцию. Точнее, очень не любите. А не будет слишком бестактным, если я поинтересуюсь о причинах такой, можно даже сказать, в чем-то сыновьей нелюбви?
Я обмакиваю кончик сигары в оставшийся в пластиковом стаканчике виски, допиваю, передаю Глебу стаканчик, чтобы плеснул еще.
– Неправильно сформулированный вопрос, – усмехаюсь. – Это, кстати, очень такая болезненная тема: очень много бед в России, я считаю, не от неправильных ответов, а от неправильно сформулированных вопросов. Ответ на которые если и будет найден, то будет либо бесполезен, либо и вовсе пойдет во вред. Любить или не любить можно женщину. Друзей. Страну. Футбольную команду, наконец. Любить или не любить социальную прослойку невозможно. Это бред. Можно к ней «как-то относиться», не более того. Так вот, если вам интересно мое отношение к прослойке, самоназывающейся интеллигенцией, то я отношусь к ней с легкой брезгливостью. И ничуть не более того.
Молчим.
– Интересная точка зрения, – морщится. – Но, мягко говоря, не бесспорная.
– А я и не претендую, – жму плечами. – Я просто так думаю. И все.
– И все? – улыбается.
Я опять жму плечами:
– И все. Более сильных чувств, увы, лично у меня эти люди не вызывают. А почему вас, Гена, это так удивляет-то?! Я что, когда-то повод давал?!
Гена какое-то время молча пыхтит трубкой.
Глебушка даже успевает в это время мне и себе налить и попросить стаканчики у других.
И какое-то время на берегу Инделя наблюдается несколько неуместная для этого времени и места суета, к которой мы вместе с вами, безусловно, будем снисходительны.
Дискуссия – она, знаете ли, дискуссией.
А место – все равно располагает, так сказать.
Да…
…Гена, наконец-то, разбирается с виски и с трубкой.
– Ну, в общем-то, давали, – кривится. – Мне просто показалось, что вы сами как раз, что называется, «из интеллигенции». Причем не в одном даже поколении. Что называется, – коренной. Поэтому и интересуюсь, нет ли здесь чего личного, случайно?
– Безусловно, – смеюсь в ответ, – есть. И вполне себе личное. «Ничего личного» бывает только у людей на работе, и то, чаще всего, в американских фильмах. И, если говорить в советских терминах, я действительно из самой что ни на есть «советской научно-технической интеллигенции», родители оба научными работниками были, Царствие им Небесное. Причем из самого что ни на есть центра Москвы. И оба, кстати, гордились принадлежностью именно к интеллигентской среде, батюшка даже некоторым образом диссидентствовал, насколько я понимаю. Так, не до соплей и психушек, чисто на досуге. Но мне тут повезло – в первую очередь они все-таки были учеными. Геологами. Людьми, фанатично любящими свою работу. Интеллигентами, насколько я теперь понимаю, они были даже не во вторую и не в третью очередь. Так, короче, себе. Третий сорт, не брак…
– Но, тем не менее, интеллигентами они себя считали или были ими?
– И были, и считали. Просто не забывайте, что советское научно-техническое образованное сословие шестидесятых годов прошлого века и нынешняя малахольная бледная немочь – это все-таки несколько разные вещи. Все зависит от задач: те еще помнили, как только что первыми в космос слетали. И еще не осознали себя «элитой», оставаясь при этом все равно всего лишь обслугой. Да, и еще: тогда еще не стоял выбор, в какую сторону смотреть, чтобы относиться к «сословию». Взгляды тогда еще были относительно широки. Самоосознание прослойки происходило на памяти уже моего поколения, вот и все. Да, не без внезапно проявившейся в конце семидесятых – начале восьмидесятых явлений кастовости, причем очень жесткой, и выросшего из этой же кастовости «мажорства». Ну, а окончательно все оформилось в конце восьмидесятых – начале девяностых, когда народ внезапно стал признан «быдлом» и «совком». Пена это. Выродившийся класс разночинцев, замкнувший себя в касту и назначивший «новой аристократией». Пена. Вот, как сегодня во время варки ухи: элементы, становящиеся пеной, есть в котле изначально. Просто когда они окончательно оформляются в «пену», их снимают, сливают и выкидывают. Да и все дела…
Гена делает глоток, снова раскуривает трубку.
То, что творит с сигарой Алёна, наводит меня на мысль о грехе.
Легкий ветерок с порывами.
Хорошо…
– А кто тогда вы? – как-то недобро интересуется.
Я смеюсь.
– Ну, – тоже делаю глоток и затяжку, – это-то как раз просто. Всегда существовал довольно высокий процент образованных людей, не отделявших себя от остального народа. И не причислявших себя к интеллигенции, иногда даже принципиально. От семьи и от воспитания, кстати, это как-то особо не зависело. Могло быть и так, и так. Могли таковыми быть «советские интеллигенты из крестьян», а могли – и потомственные интеллектуалы. Просто как пример: последний величайший социальный мыслитель земли русской, Лев Николаевич Гумилев, интеллектуал безукоризнейший, сын сразу двух великих русских поэтов: Николая Гумилева и Анны Ахматовой, – случай, кстати, вообще, по-моему, уникальный. На детях великих природа, как известно, чаще всего отдыхает. И его знаменитое «спасибо, я не интеллигент, у меня профессия имеется». Так что не в происхождении тут суть…
– А в чем? – это уже Алёна.
– Не знаю, – смотрю за тем, как в речке стремительная струя текущей воды пытается изо всех сил подмыть большой неуступчивый камень. – Хотя есть предположение, что, как всегда, в «среде». И в воспитании, разумеется. В большинстве «интеллигентных семей» детенышей воспитывают, я давно это заметил, на принципе «отличности от других», исключительности и отрицании «плохой и невоспитанной» улицы. «Это плохая девочка, с ней не надо дружить». «Не водись с этим мальчиком, он хулиган и у него плохие родители». «Не гладь щенка, он грязный». Ну, и так далее. К моменту похода в школу – это уже отличная заготовка. А дальше все дорихтуют одноклассники. Дети все тонко чувствуют и очень не любят, когда их не любят, боятся и подчеркивают свою исключительность. Чуть попозже картину маслом дорисуют девочки, отказывающиеся восторженно падать к ногам четко осознающей уже свою исключительность тощей, рыхлой и, как правило, прыщавой личности и предательски идущие в кино с какими-нибудь «тупыми спортсменами», да и вообще. Ну, а учится такой детеныш, как правило, неплохо, и дело тут даже вовсе не в способностях, а в «натасканности», в «стартовой форе», все в той же «среде заевшей». К моменту поступления в заранее отобранный институт – это уже конченый, как правило, лузер, из тех, кого наши американские друзья называют «обоссанными неудачниками». А потом вот это вот чудо