– Скоро Михайло, праздник наш престольный, – молвила баба Ганна. – Помнишь, Анютка, храм?
– Помню, бабуня. Столбы внутри с двух боков, в рядах. Как заходишь, посередине детвора всегда стояла, на левую сторону, за столбами, бабы, а на правую – мужики.
– Все так рассказала. Это ты не больше пятилетки была, когда его разломали? На моей памяти церква строилась, а я тогда, как ты теперешняя была. Колокольная глава в честь Варвары свячена, а алтарный купол – Михайлов. На престол много к нам народу приходило, со всей округи. Пайдуны, бывало, идут с Белогорья – с утра на пароме, а к вечеру уже морозец прижмет, так они напрямки, по перволедку… Давай, внучка, помолимся.
Не вставая с кровати, старушка и ребенок в два голоса принялись тихо петь псалмы. Дверь в землянку раскрылась, раздался мужской бас:
– Кто тут есть?
– Старое да малое, – быстро ответила бабка.
В землянку вошли двое. Один, видно по всему, офицер в желтом дубленом полушубке, затянутом ремнями и портупеями, в рыжей замшевой шапке с завязанными на макушке ушами. С ним солдат в шинели и с автоматом за спиной.
Аня подумала, что сейчас их снова выселят, и, может, даже дальше, чем в Майданку. Но офицер спросил по-доброму:
– Обогреться пустите?
– Ради бога, – ответила старушка, – тепла не убудет.
Оба военных сели на другую кровать. Солдат снял с плеча оружие, держа за ствол, опустил приклад на землю, потом сдернул шапку, почесал стриженую голову.
– Мороз жмет, – для завязки разговора произнес командир.
– Оно и понятно, ноябрь как-никак, – отозвалась баба Ганна.
– Это вы грамотно трубу от печи в сад вывели, – похвалил офицер.
– Чтоб вражина с того берега искр не увидал.
– Только днем печку не топите, по дыму заметят. И на улицу не показывайтесь: снег выпал, человека хорошо на нем видать.
– Да нам днем и нужды нету. Кизяку и воды мы вечером запасаем, потемну.
Баба Ганна еще много рассказывала о жизни, Аня, согретая ее плавной речью и разлитым по землянке теплом, тихо уснула.
Глава 25
От одного слова «мадьяры» мы приходили в ужас. До сих пор я помню тот страх <…>. Мадьярские солдаты, а мы легко их отличали и по внешности, и по разговору, вешали, рубили топорами тела уже расстрелянных людей с каким-то остервенением. И что мне запомнилось особенно – на их лицах, даже когда они резали женщин ржавыми серпами – были улыбки. Или оскалы…
Жизнь в совхозе «Пробуждение» шла размеренно и неторопливо. Хозяйство в семье Журавлевых мало-помалу наладилось: содержимое подвала радовало изобилием овощей, собранных с огорода; Виктор до заморозков успел наготовить на зиму сена; детей Ольге удалось отмыть, заштопать их ветхие одежонки, сновавшую в волосах живность – вывести.
Внутри хаты, где они стали на постой, к дверям был прибит список живущих в доме людей. В нем возраст старших детей – Виктора и Антонины, был сознательно уменьшен на год, чтобы они не попали в категорию трудоспособной молодежи, выгоняемой ежедневно полицаями на общественные работы.
Тамара и Антонина ходили по воду к ручью, впадавшему в ставок, и это было, пожалуй, единственной трудностью. Иногда они приходили помогать Сергею Гавриловичу, проветривали погреба с картошкой и свеклой, обрывали паростки.
Однажды девушки заскочили в сарай, где их дядя пересыпал из мешков в закром муку. В это же время туда наведался Клейст: высокие хромовые сапоги, начищенные до блеска, широкое галифе, каракулевая шапка и дорогой пиджак – франт, а не бригадир.
– Как дела, Сергей? – спросил он приветливо.
– Слава богу, Борис Михалыч.
– Муку не подворовываешь при пересыпке? – шутя или всерьез поинтересовался управляющий.
– Как можно, Борис Михалыч! Вы меня на такое место устроили, да чтоб я вас подвел? – даже обиделся Медков.
– Значит, без потерь у тебя? – прохаживаясь по амбару и оглядывая мешки, говорил Клейст. – Иди-ка сюда, – что-то увидев, поманил он к себе работника.
Сергей Гаврилович подошел. Управляющий показал ему на прогрызенный мышью угол мешка и просыпанное просо.
– Без потерь, говоришь? – Клейст влепил подчиненному жесткую оплеуху.
Сергей Гаврилович зажал губу, из которой потекла струйка крови.
– За недогляд твой, – добавил управляющий.
С момента прихода немцев это уже был не тот Борис Михалыч, каким его знали раньше. Может, он не выдержал испытания «медными трубами», может, занимаемая им должность обязывала действовать жестко и держать работников в узде, чтобы они не разворовали доверенного ему хозяйства. Не исключено, что в нем постепенно вновь воскресло высокомерное отношение ко всему негерманскому.
Ольга после обеда, взяв с собой Тамару и Тоню, шла к жене Клейста, которую знала давно, когда та еще жила в Кирпичах. Там она укладывала спящую Галю на кровать, сама садилась болтать с супругой Клейста, а девушки в это время вязали детям шерстяные чулки. Тамара изредка бросала взгляды на портреты Гитлера и Хорти, висевшие напротив икон.
– Сергеевна, твой-то где нынче? – спросила Ольга.
– Опять мадьяры приезжали, уехал с ними. Говорит, ночью побег в «Опыте» был.
Все давно знали, что близ Гришевки в совхозе «Опыт» организован концлагерь. В нем содержалось немало белогорцев. Люди там жили в бывших свинарниках.
– А кто ж сбежал-то? Не из наших, не из белогорских? – спросила Антонина.
– Гражданские вроде бы все на месте, – отвечала супруга Клейста, – а военных было четыре десятка, так тех недосчитались утром. Мой говорит, будто поначалу туалета в лагере не было, люди ямки в бараке рыли и ходили туда. Дак весь барак уже ископали. Уговорили коменданта туалет в лагере поставить. Выстроили будку прямо над обрывом, на краю лагеря. Так военные этой ночью через дырку в уборной все на волю-то и вышли. Прямо в овраг попрыгали.
– А твоего зачем туда вызвали? – допытывалась Ольга.
– Вроде как переводчик тамошний, Шнейдер, что до войны в школе у нас работал, он с побегом помог. Что с ним стало, не знаю, а только Михалычу сказали, что туда будет ездить переводчиком, пока новый у них не сыщется.
– Думала ль, когда за него замуж шла, что так пановать с ним к старости будете?
– Ой, Гавриловна, не говори. Сколько меня родители отговаривали: да немец, да на что он тебе, да веры не нашенской, голытьба, ни кола ни двора. А он, глядишь ты, крестился на русский манер, потом работать стал за двоих, германская порода, трудолюбивая. Если бы в ту историю с монастырем не ввязался, глядишь, раньше бы мы пановать начали. Десять годков ведь тогда ему присудили. Вышел из лагеря – Аркашка у нас появился. И сейчас, Гавриловна, слава богу, все есть, – обвела взглядом комнату супруга Клейста, – и воду нам возят, ходить к ставку не надо, а вот… душа болит, Гавриловна, болит. Не по-людски, наверное, живем…
Две нестарые женщины из слободы Подгорной пошли к соседнему хутору за дровами. На краю небольшого лесочка попалась им воронка, а на дне ее четверо раненых людей в оборванной советской форме. Они сидели тут еще с прошлой ночи, когда напоролись на засаду. Как только сбежали они всем скопом из концлагеря, то разбились на пятерки и такими группами решили пробираться к фронту. Полночи брели на восток спокойно, а под утро нашла их сыскная команда. Командира группы убили сразу, но этим четверым удалось сбежать, найти укромную воронку и схорониться в ней. Все четверо были ранены. Глядели в глаза нашедшим их бабам с горечью, страхом и жалостью. Из хутора слышался собачий лай и команды на непонятном языке. У обеих женщин мужья воевали.
– Хлопчики, вы ходить можете? – спросила одна из них.
– Трошки можем… Один только у нас неходячий, но мы дотащим… дотащим. Скажите только куда.
Бабы помогли красноармейцам выбраться, через лес, кружным путем, повели их к себе в слободу.
Отец одной из баб спрятал раненых по соседству, в старом полуразвалившемся погребе. Ходил к ним раз в день, глубокой ночью. Подкармливал, врачевал по-домашнему: толок пшено и присыпал им раны.
Через день ко двору «укрывателей» подошла карательная команда. Молодая баба, что привела раненых, отбывала рабочую повинность, всех страстей не видала, дома были ее отец и четверо его внуков. Он увидел в окно «гостей», злобно прошептал:
– Доложил кто-то, не иначе, – рассадил внучат на печке, велел сидеть смирно.
Команда без разговоров пошла шерстить хату. Один подошел к колыбельке и ткнул финкой в скомканное одеяло. Из-под него раздался детский плач. Старшая из внучек бросилась к колыбели, вынула младшего, полуторагодовалого, с разрезанной бровью, стала качать, отнесла к остальным на лежанку.
Каратели перебросились словами с человеком в гражданском. Фамилия его была Клейст.
– Полезай на грубу[21], дед, да обувку сними, – был вердикт переводчика.
Старика повалили, сдернули онучи, прикладами и финкой загнали на раскаленную плиту и усадили на корточки.
Подошвы у деда были закаленные, с младенчества ходил босиком по жнивью и стерне. Однажды, перед войной, загнал он себе косу в пятку, разрезал на палец глубиной, но кровь даже не показалась. Дочка заставила его идти в районную больницу. Там молоденькая медсестра, только после училища, пыталась зашить ему рану и не могла проколоть иглой грубый натоптыш. Игла проскальзывала в ее вспотевших пальцах, медсестра утирала слезы.
– Детка, не плачь, мне не больно. Не спеши, делай свое дело, – успокаивал ее старик.
Он и теперь сидел на раскаленной плите ровно, не елозил и не стонал, хотя по комнате уже пополз запах паленой плоти.
– Ну что, отец, ноги горят? – спросил с ухмылкой Клейст.
– Нет, сынок, вот тут горит, – показал старик рукой на грудь. – А у тебя будут ноги гореть, когда ты с земли нашей бежать будешь.