обняком. Мы для них italienische zigeuner – сброд, цыгане, мразь. А ведь это из-за них мы здесь! Разве это моя война? Я бы прожил и без этих заснеженных пустынь, без этих хуторов, без этого воздуха и неба. Мне всего хватало вдосталь дома».
След в след за Антонио шагал венгерский гонвед, такой же долговязый и понурый. Винтовку он держал наперевес, его правая рука выбивала мелкую дробь на прикладе. Отчего он трясся больше? Страх ли, усиленный холодом, колотил его промерзшее тело или тоскливые мысли о доме? А может, и собственные воспоминания: «Господи! Я знаю, за что ты так со мной… за ту русскую девку, опоганенную… за расстрелянных русских пленных… за старуху, что спьяну зарубил посреди улицы».
В группе венгерских солдат прихрамывал, волоча подмороженную ногу, закарпатский русин. Он часто поднимал глаза к небу, жмурил их, а когда раскрывал веки, по небритым щекам его текли слезы. Все время, пока они шли в лощине, он истово молился. Иногда молчаливые молитвы его прерывали мысли: «Там, по ту сторону фронта, возможно, такой же украинец. Говорит на том же языке, что и я, поет на Рождество те же колядки, что и я. Он тоже здесь поневоле?»
В хвосте непролазной тучи ползли два немецких танка со взводом пехоты. Солдаты ступали по взрыхленной гусеницами и двумя тысячами ног каше, изредка выглядывали из-за брони. Горбоносый ефрейтор накинул капюшон маскхалата, нагнувшись, ухватил на ходу горсть снега и бросил себе в рот. Снег был с запахом солярки. Ефрейтор пожевал его и сплюнул на сторону. Выглянув из-за танка еще раз, он подумал: «Скорей бы началось уже. Может, и нет здесь никого. Тогда рванем на скорости. Но сомнительно, чтобы русские здесь никого не оставили. Лощинка удобная, а они, кажется, научились воевать. Русак не тот, что в прошлом году, стал крыть нашей же картой. Ну, что там эта шваль? Сейчас ее настелют слоями, а нам доделывать работу. Есть надежда, что русские переведут на них все патроны и силы. В этом и будет польза паршивой овцы».
Первого выстрела ждала как одна, так и другая сторона. Когда в толпе наступавших стали различать стволы в окнах и проломах сараев, с крыши хлева заговорил ППШ вестового. Франческо услышал, как на чердаке в последний раз вскрикнула и замолчала курица, то ли убитая, то ли перепуганная насмерть. Молчание вдруг, к удивлению итальянца, сменилось живой перекличкой и даже балагурством, которого он никак не ожидал от этих людей с жесткими, суровыми лицами.
– Гарнэ жнивье, лишь бы боезапасу хватыло! – кричал бронебойщик, меняя обойму.
– Не думай, Толик! В штык пойдем, как соседний полк! – вторил пулеметчик, не отрываясь от прицела.
– Слышал и я эту байку!.. Там две сотни в ножи взяли!.. Итальянец квелый, обессилел от Дона драпать!.. – между выстрелами вставлял фельдшер.
– Выноси, угодники! Отродясь столько не стрелевал… – отдувался Митрич.
Человеческое море натолкнулось на поток свинца, но не отпрянуло, а волна за волной понеслось дальше. Люди уже не принадлежали себе – только стихии. Легкая плотина из советского интернационала затрещала под напором фашистско-нацистской многонародной волны. Она заметно прогибалась, рушилась. Чем ближе к плотине, тем гуще стелились ее потоки.
Бронебойщик лупил из самозарядного ружья очередями в пять патронов. За квадратной нашлепкой ствола он видел, как переламываются пополам тела, как отрываются руки, а порою и головы, срезанные ударами противотанковых пуль. В перерывах между стрельбой глаза его выхватывали людей, что падали на колени, крестились по-заграничному, разводили руки в стороны, складывали их на груди, молили небеса, тут же втаптывались в снег задними рядами или гибли под пулями, которые и вправду не пролетали мимо. И вновь плюхало его ружье. Франческо не успевал набивать магазины, с непривычки и растерянности едва попадая патроном в приемник.
– Собачнык паршивый! Як тэбэ в армии дэржалы?! Черт мазутный! – безжалостно костил его бронебойщик.
Пули, легко прошивая саманные стены хибарки, выщелкивали пригоршни сухой глины. Франческо вжимал голову, растягивался на земляном полу и еще больше терялся под потоком бронебойной брани. Один из таких пулевых щелчков свалил на пол кашевара. Фельдшер дострелял обойму и склонился над телом Митрича. У того в боку вылез кусок ваты из засаленной телогрейки, вата была красно-рыжей. Разорвав пакет, фельдшер торопливо запихнул в дыру телогрейки свежей ваты, зарядил винтовку и снова бросился к окну.
Из тылов неиссякаемой волны вырвался пушечный залп. Франческо увидел в заднее окно, как снаряд развалил стену в соседнем сарае. Из развалин, пыли и дыма проявилось лицо с примятым чубом, перепачканное кровью и глиной. Пламя из автомата еще раз выскочило тонкой жалящей струей, а потом ствол безвольно ушел в гору.
Франческо сел на пол и прижался спиной к стене. Пуля щелкнула над его головой, затем у левого уха, а следующая вместе с доброй порцией глины отбросила его прижатый к стене затылок. Голова итальянца упала рядом с наметенным в разбитое окно сугробом. Ворох снежинок колыхнулся над маленьким курганчиком, и одна из них одиноко спустилась на глаз убитого, растаяв там, в уже мертвом, но еще не остывшем зрачке.
Располовиненная волна смяла худенькую плотину и, утратив скорость и силу, покатилась дальше. Танки проутюжили развалины. Только хибарка с пятью мертвыми солдатами осталась нетронутой. Когда снежно-глиняная пыль осела, а над лощиной еще не утих стон раненых, курица, отчаянно кудахча и хлопая крыльями, слетела с чердака. Она прошлась по хибаре, переводя недоуменный птичий взгляд с предмета на предмет, клюнула выпавшую из саманной стены раковину речного моллюска и, продрогшая, угнездилась в оброненной солдатской ушанке, спрятав там от холода свои уродливые лапы.
Глава 32
Снежная пустыня. Выжженный морозом космический простор. Ветер колышет костлявые пальцы худого кустарника, пробившего снежный наст марсовых полей. Черный провал кратера с глыбами искристого чернозема, больше похожего на угольные камни. Может, всего лишь мирный шурф, попытка взять здешнюю почву на пробу?
Расстелив шипастые гусеницы, стоит бурильный монстр, уткнув тупоносый хобот в землю. Позади него бесформенный межпланетный аппарат. Приземляясь, он оплавил снег на полтора метра вокруг себя, и всюду – закоченевшие марсиане. Со щупальцами вместо рук, с раздувшимися ногами и головами, с фиолетовыми мордами вместо лиц.
Мой школьный психолог так приучил меня: «Если тебе плохо, Уго, представляй себя в комфортной ситуации, в окружении близких, на семейном празднике». Я всегда зачитывался Гербертом Уэллсом, мне было приятно нырять в его выдуманные миры, всегда помогало, но, увы, не на войне.
Два дня назад мы проходили здесь, вернее, пробегали. Я успел попрощаться с солнцем, но чудом мы вырвались, пристроились в хвосте вон за тем железным монстром. Это не бурильная машина, и она сделана людьми. Германский железный зверь плевался огнем из всех щелей, но русские его скоро разули, а мы скатились в овраг и утекли по нему, как кровь из мясорубки.
Рядом с тем танком вовсе не марсианский звездолет – обугленный грузовик, подбитый русским снайпером. Я видел это. Мы прятались за стальной шкурой германца и медленно шли за ним. Я проклинал водителя за рычагами танка, гнал его вперед и стучал прикладом по броне. Танк не реагировал на мои удары и все так же медленно полз по снегу. Я знал, что ему в мотор уже попал подарок от русских, зверь тужился из последних сил, и мне было жаль его, ведь в нем была наша надежда, и все же я нещадно бил его своим оружием. Потом я видел, как двое русских выползли из сугроба. Первый встал на одно колено и заткнул руками уши, а его напарник, уложив длинноносое ружье ему на плечо, с первого выстрела поджег ехавший за нами грузовик. Потом тот же русский разул нашу надежду. Я следил за русским и даже стрелял в него, но страх и отчаяние плохие помощники для стрелка.
Бесформенные марсиане… мои славные земляки и союзники… вас рассыпал кто-то, открыл коробку с разноцветными карандашами. Валяетесь в нелепых позах и разномастных униформах. Итальянцы, немцы, венгры. Счастливчики… Вы уже успокоились. А мы идем по нашему следу вспять, неизвестно куда. Наверняка в Сибирь. Там русские держат всех пленных. Там мы вымерзнем и передохнем с голоду. Если дойдем.
Дни смешались в моей голове. Мы брели по сугробам, буксовали в снежной рассыпчатой муке, мерзли по восемнадцать часов в сутки, лишь ночью набредали на жилища и спали вповалку, места всем не хватало. В одной хате я полез за печь, зная, что местные прячут там еду, и наткнулся рукой на что-то мягкое, оказался валенок, но не пустой – в нем была живая человеческая нога, она дернулась от моего прикосновения. Я сам отскочил, наставил оружие и заорал сразу на двух языках – местном и родном: «Выходи!» Из-за печки вылезли двое юнцов лет пятнадцати-семнадцати, похожие, как братья, наверняка партизаны. Мы были озлоблены на всех русских и хотели сразу их убить. Но из-за хаты выскочила мать этих парней, стала предлагать нам картошку и молоко, умоляла не стрелять.
Мы вывели их на мороз, поставили на колени у глухой безоконной стены. Я проклинал эту кусачую зиму, мороз, снег, этих кусачих русских. Руки мои чесались. Парень, что вышел со мной, Лучано, был родом из глухой горной деревни, всю жизнь пас коз, школы не видел и в глаза. Он сказал мне: «Мармелад (ребята прозвали меня Мармеладом за то, что я не курил, а вместо сигарет получал квадратные пачки с джемом), давай не будем делать этого».
Лучано долгими декабрьскими вечерами вырезал из кусков мела маленькие статуэтки для рождественских яслей. Мел был податлив, и скоро в каждой роте и в каждом блиндаже была своя статуя Иосифа, Марии, Мельхиора или Валтасара, овечка или вол, на худой конец. Я вспомнил эти его поделки, вспомнил наши уютные бункеры на берегу Дона с такими милыми домашними названиями: Деревянный мост, Сорочье гнездо, Конус. В тот момент в нас еще оставалось что-то от человека. Мы с Лучано сделали по выстрелу в воздух и велели парням спрятаться в пустом холодном сарае.