Летопись 2. Черновики — страница 3 из 54

И Гэлрэн умолк, прочитав — это, несказанное. Озарившая ее лицо светлая удивленная улыбка погасла, уголки рта поползли вниз, а на глазах вдруг выступили непрошенные слезы, медленно потекли по щекам. Менестрель опустил голову, потом, шагнув мимо нее, резким коротким движением швырнул венок в воду.

— Прости меня, — тихо сказал он.

Она не ответила.

* * *

В лесу стало только хуже. Дома хоть слуги отвлекают иногда, а здесь — одиночество. За окном покачиваются ветви под ветерком, и ты, поднимая голову, ждешь увидеть яблони в розово-белой пене цветов… А ночи — ясные, звездные, томит душу непокоем луна… Кажется, все тропинки в лесу уже исхожены — болят усталые ноги, хочется упасть на землю и уснуть от усталости. Но во сне не будет покоя — да и сны ли это? Она разучилась спать сном-без-сновидений — каждый раз этот легкий, слишком легкий переход из одной яви в другую, чтобы утром снова просыпаться от собственного стона, долго лежать, стискивая влажные от испарины виски… Люди стараются удержать сон — а он утекает хрустальными каплями меж пальцев; она пыталась забыть — но сны-яви-видения того, что она не могла видеть — и видела, не могла знать — и знала, проступали только отчетливее, больнее, резче…

* * *

— …Вы давали мне клятву. Вы клялись исполнить любой мой приказ. И теперь я приказываю вам: уходите.

Они молчали — молчали все; тишина была неправдоподобной, оглушительной, в ней не было слышно даже дыхания.

Первым встал золотоглазый светловолосый воин — на черной тунике серебристо-серым и лиловым вышито крыло ночной птицы:

— Мы давали тебе клятву; верно. Ни у кого из нас никогда не было и мысли нарушить твой приказ. Но сейчас ты приказываешь нам стать предателями. Прости, но это нам не по силам. Мы остаемся. Я, Хонахт, вождь клана Совы, сказал.

Вторым поднялся человек средних лет со странными приподнятыми к вискам зелеными глазами, с проседью в иссиня-черных прямых волосах:

— Брат мой сказал слово истины. И я, Хоннар эр'Лхор, вождь клана Волка, говорю: нас называли волками Севера — не дело волкам трястись за свою шкуру и предательством спасать жизнь. Мы остаемся.

Он смотрел прямо перед собой, стиснув больные руки.

Один за другим они вставали, и эхо высокого зала подхватывало и уносило под своды:

— Я, Рохгар эр'Коррх, вождь Клана Ворона, говорю…

— Я, Льот ан'Эйр, вождь Клана Молнии, говорю…

— Я, Дарг из рода Гоннмара, предводитель Стражей Пограничья, говорю…

— Я, Тъерно из рода Льерт, предводитель сотни, говорю…

— Я, Ульв, предводитель сотни, говорю…

Когда в зале снова воцарилась тишина, он поднялся, не глядя ни на кого, и медленно проговорил:

— Я не властен ныне приказывать вам и не могу более просить, потому принимаю ваше решение и подчиняюсь ему. Я, Мелькор, сказал.

И склонил седую голову.

* * *

…Он бежал по берегу моря, бежал так быстро, как только мог, песчинки забивались между пальцев, мелкие камешки больно ранили лапы, путались в шерсти, а он бежал, бежал, и густой морской воздух забивался ему в ноздри, он бежал, высунув язык, пересохший от жаркого дыхания, от соленых брызг, задыхаясь, хрипя от бега — бежал, и знакомый запах единственного родного ему существа, запах молока и меда, и горьких трав — этот запах ускользал от него, был только густой дух высушеных солнцем водорослей и соленой воды, соли и песка, и разогретого солнцем камня, и он остановился, а волны смывали знакомый запах, уносили его куда-то далеко в соленую воду, пронизанную солнцем, туда, где нестерпимо-яркое небо сливалось с ослепительным сиянием моря, и тогда он завыл — отчаянно, тоскливо, обреченно, ощутив невероятную пустоту внутри, пустоту сродни голоду, от которого подводит живот, и нечем было утолить голод; пустоту сродни жажде, от которой на шершавом языке возникает мерзкий металлический привкус, и нечем было утолить жажду, и нечем, нечем было заполнить эту пустоту одиночества, пустоту потери… — и он проснулся, и поднял голову, учащенно дыша, словно от быстрого бега.

Она металась на ложе, дыша тяжело и жарко, и хрипловатый стон сорвался с ее губ, и тогда он на брюхе пополз к ней, припадая к полу, а потом приподнялся и лизнул горячим шершавым языком маленькую руку, сжатую в кулак, такую тонкую, такую ласковую руку…

* * *

…никто из Смертных не знает этого. Быть может — к счастью. Никто из Смертных не может понять до конца, какую цену приходится платить богу за то, чтобы остаться среди Людей. Можно понять, как это — Люди уходят, а ты остаешься. Вечно. Всегда. Можно понять, как это — чувствовать чужую боль. Но никто не знает, как прожил Бессмертный эти несколько часов Великой Битвы.

…когда накатила густо-соленая волна, и ты увидел — лицо, и прошептал имя — имя первого, убитого в этом безнадежном бою, а потом — корчился на полу от непереносимой боли, и открывались раны, и одежды пропитались кровью, и кровью было залито лицо, и незаживающие ожоги сочились кровью и вязкой лимфой, а бессмертные воины — там — не могли понять, почему никто из умирающих не кричит, почему они падают в молчании и умирают без стона, — но в тронном зале метался меж стен страшный, нечеловеческий, неумолкающий крик, и ты, — Вала, бессмертный бог, — умирал, чтобы через мгновение умирать и умирать снова, кровь заливала глаза, полуоткрытый в рвущем душу хриплом стоне рот, и нескончаемая агония ломала тело, — и безмолвно, без крика, без стона умирали твои воины, твои ученики на поле боя, и ты уже без голоса шептал имена, захлебываясь кровью, и кровь стыла на черных плитах пола, а ты уже не видел ее, не мог…

…и поднялся, потому что все было кончено, и тебе осталось только одно — стоя встретить тех, кто сейчас ворвется сюда, настежь распахнув двери, — и ты поднялся — ощупью, вслепую, не видя ничего сквозь черно-красную пелену боли, полой плаща вытирая лицо, и руки не слушались, сведенные судорогой, — и ты поднялся, бессильно цепляясь за стену, а из-под тяжелых браслетов на запястьях сочилась кровь, и у тебя уже не было сил остановить ее, — и ты поднялся, зная, что это — последнее, что — уже не можешь, но — должен сделать, ведь душам открыто все, и ты должен встать, они не должны увидеть тебя на коленях, — и ты поднялся, а ноги уже не держали, и ты вцепился негнущимися пальцами в подлокотник трона, и окровавленные руки скользили по черному камню, — и ты поднялся, и выпрямился — и тогда распахнулась от удара дверь — ты увидел их лица, и еще сумел улыбнуться, словно прощая их, а они замерли на мгновение, и ты разжал руку и сделал шаг вперед, навстречу неизбежному, зная, что будет потом, успев осознать с болезненным недоумением, что они боятся тебя, и тогда кто-то шагнул к тебе, и ты уже не ощутил удара, который сбил тебя с ног, и упал ничком, прильнув изорваной шрамами щекой к холодным плитам пола, а чьи-то руки уже поднимали тебя, и кто-то кричал слова приказа, а ты не понимал их, как не понимал страха — их страха перед тобой, и не чувствовал, как жесткие ремни охватили запястья, не было сил чувствовать, и все утонуло в немом крике…

* * *

— Она вскрикнула и открыла глаза, и он снова припал к полу, боясь, что сделал что-то не то, что причинил боль своему божеству.

— Лорн… — голос у нее был тихий и хриплый, словно сорванный; она кашлянула и снова позвала, — Лорн…

Он поднялся, оперся лапами на край ложа; глаза у божества были темные, больные. Она подняла руку, словно преодалевая слабость, и, едва касаясь, провела по медно-рыжей гладкой шерсти.

— Лорн…

И тогда он сделал единственное, что мог сделать. Он потянулся, поднимаясь на задние лапы, дрожа от напряжения и страха, и ткнулся твердым влажным носом ей в щеку, в шею, чувствуя горячечный жар ее кожи, вдыхая знакомый запах молока, меда и горьких трав, зарылся мордой в ее пушистые мягкие волосы и замер так.

Тонкие руки обняли его, она потерлась щекой о длинное мягкое ухо, и Лорн шумно вздохнул, успокаиваясь немного — вот же она, вот, никуда не ушла, не пропала…

— Сон, Лорн… страшный сон. Но ведь это только сон, да? — пробормотала, жалко улыбаясь, — Страшно, Лорн… так страшно… Ты понимаешь?..

Он высвободился из тонких слабых рук и посмотрел темно-янтарными глазами в лицо своего божества, мучительно морща кожу на лбу.

— Понимаешь, Лорн… я не знала, что он такой… я что-то не то говорю, ведь этого не может быть, в это нельзя поверить, а я верю… Что же это, что же это… неужели это и есть — Тьма?..

Лорн снова вздохнул. Он ничего не понимал в Свете и Тьме. Он умел только любить ее — свою хозяйку, госпожу, свое божество, он видел, что ей плохо, и не знал, как помочь, а потому коротко тихо заскулил и снова ткнулся носом, лизнул ее в щеку, в нос, в губы, — и вдруг почувствовал привкус соли. Он уже успел забыть свой сон — но привкус соли на языке внезапно пробудил в нем страх — огромный, всепоглощающий, необъяснимый, и он снова заскулил, заскулил тоскливо и протяжно, как одинокий щенок, которого забыли, бросили в ночном лесу.

— Что ты, Лорн… что ты… — она притянула к себе узкую рыжую морду и коснулась горячими губами его влажного носа, и он ощутил новый, до ужаса знакомый запах — запах крови, и долгая дрожь прошла по всему его телу.

Она приподнялась на постели; села.

— Что ты, малыш… ты боишься? Я напугала тебя? — хрипловатый со сна голос звучал ласково, но Лорн попытался высвободиться из ее рук — попытался неуверенно, почему-то этого нельзя было делать, и он понимал это, а ему было страшно, так страшно, но она прижимала его голову к своей груди, он дрожал, слушая стук ее сердца — быстрый, словно бы захлебывающийся, а ее тонкие пальцы зарывались в густую жесткую шерсть на его загривке, гладили так успокаивающе — какие у нее добрые руки…

— Я сумасшедшая, Лорн, — тихо прошептала она, — Сумасшедшая… я безумна, Лорн… рыжий мой зверь… понимаешь?

Он не понимал. Он только тихонько поскуливал и все норовил высвободиться, заглянуть в лицо, а она не пускала его — удерживала мягко и настойчиво, и что-то говорила — тихо, монотонно, убаюкивающе…