— Что нужно, то и делаю…
— Ну а все-таки что? Вы разве не знаете, что наши войска оставляют город?
— Знаю, — ответил паренек. — Но мне приказано ждать. Газеты должны быть отправлены…
— Куда? — я повысил голос. — Как вас зовут?
— Лева… Ющенко моя фамилия… Я сотрудник газеты…
Лева Ющенко мне определенно понравился солдатским чувством обязательности исполняемого долга. Я постарался убедить его, что ждать кого-либо бесполезно, что теперь самое время вместе со мной пробиваться в Ленинград. Не сразу Лева поддался моим уговорам. Мне помогло, что я был военным корреспондентом «Комсомолки». Он любил эту газету, напечатал в ней несколько заметок и законно уже считал себя постоянным ее автором.
Не стану описывать, как мы добрались до Ленинграда. Об этом можно написать повесть, но замечу, что во время многодневного нашего марша Ющенко окончательно покорил меня. Во всем он вел себя по-солдатски, ни разу не заикнулся об усталости, стоически переносил все тяготы походной жизни и без конца расспрашивал о «Комсомольской правде». Я еще не представлял себе того, что может сделать в журналистике Лева, но, чем больше привязывался к нему, тем яснее становилось, что юноша он — незаурядный.
В Ленинграде Леву обласкала Клавдия Филатова, заведующая корпунктом «Комсомолки», которая была матерью для всех нас — военных и невоенных корреспондентов. Удивительная, редчайшей доброты женщина. Она никому не навязывала своей опеки, но все мы чувствовали ее сердечную заинтересованность в наших судьбах, ее, не боюсь так сказать, материнское участие, когда нам бывало туго, ее искреннюю радость за наши маленькие журналистские удачи, ее чисто женскую терпимость к нашим человеческим недостаткам.
Когда она увидела Леву и из моего рассказа узнала, какими путями-дорогами он пришел в корпункт, она прежде всего постаралась его накормить. Правда, голодные блокадные дни еще не наступили, все же было уже нелегко. Но Клавдия, человек поразительного хлебосольства, сделала все, что было в ее силах, чтобы Лева почувствовал себя своим в журналистской семье. По ее заданиям он писал о ленинградцах, об уходящих на фронт ополченцах, о юношах и девушках, приходящих на смену отцам к заводским станкам. Он выполнял задания самым добросовестным образом и, я бы сказал, даже с некой лихостью, свойственной его журналистской природе.
После долгих переговоров с Москвой Филатовой удалось убедить руководство официально призвать Ющенко в ряды «Комсомолки». Впрочем, долгих не потому, что кто-то возражал, противился (Леву ведь уже знали по его корреспонденциям из военного Выборга), а потому, что штатные ограничения в те дни были очень жесткими. Однако все кончилось, ко всеобщей нашей радости, хорошо.
Ющенко рвался на фронт. Это был не просто юношеский порыв, а глубокая убежденность в том, что его истинное место там, где бой, где решается судьба Родины. Не без беспокойства взял его первый раз с собой на передовую. Но беспокойство вскоре сменилось чувством уважения — фронтовая жизнь со всеми ее сложностями, драматизмом неожиданных ситуаций лишь укрепила убежденность в том, что имею дело с человеком, для которого журналистика — родная стихия, а исполнение воинского долга — суть его совести. Вместе нам довелось побывать во многих переделках, и всякий раз я видел в Леве истинного солдата. Он быстро, органично и надежно воспринял как личную мораль сложившиеся заповеди военных корреспондентов «Комсомолки»: быть всегда на передовой, там, где происходят главные события; писать о том, что сам видел, сам пережил; опоздание с передачей материала — ЧП, факт, позорящий комсомольского журналиста, и не существует обстоятельств, оправдывающих его, кроме, конечно, смерти.
Когда Ющенко уезжал в Москву, уже по всем законам оформленный как военный корреспондент, я отдал ему на время свой наградной пистолет.
Я далек от мысли, что хоть как-то причастен к тому, что в лице Ющенко «Комсомолка» приобрела отличного военного корреспондента, чьи очерки и репортажи из действующей армии находили отклик читателей. Но то, что Лева повстречался мне на фронтовой дороге и жизнь не опровергла моих первых впечатлений, и сегодня, более чем сорок лет спустя, согревает мое сердце и укрепляет давнее убеждение: в журналистике могут жить и действовать только люди беспредельно честные, беззаветно любящие нашу профессию, отдающие ей все богатства души. Все, без остатка.
Однажды ночью, после того как я продиктовал стенографистке очередной репортаж, по установившемуся порядку к телефону подошел Юрий Жуков. Говорю об установившемся порядке, потому что не помню случая, чтобы — будь то в полночь или на рассвете, в полдень или вечером — Жукова не оказалось в редакции. Он мог работать, что называется, сорок восемь часов в сутки — за себя и за троих еще.
После короткого расспроса о самочувствии Жуков сразу приступил к делу:
— На вашем фронте действует удивительный полк морской бомбардировочной авиации… Им командует Герой Советского Союза полковник Е. Н. Преображенский. Бывали там?
Я признался, что наслышан о летчиках этого полка, но еще ни разу у них не бывал.
— Очень жаль, — искренне посетовал Жуков. — Там есть о чем написать. Немедленно поезжайте к Преображенскому… Жду через три дня очерк.
Через несколько часов после телефонного разговора мы с Борисом Кудояровым уже были в полку Преображенского. Первые же беседы с летчиками увлекли нас. Мы почувствовали, что, действительно, напали на золотую жилу. Но разработать ее оказалось куда сложнее, чем показалось вначале.
Рассказы, как это бывает с истинными героями, лишь пунктирно определяли темы, а вот деталей, подробностей явно недоставало. Не любят о них говорить летчики. Ну, слетал, ну, отбомбился, ну, прорвался сквозь стену зенитного огня, ну, отбился от наседавшего «мессера», дотянул до своего аэродрома — вот и все. Ну что же — пунктир правильный, а материала для очерка нет.
Встреча с полковником, поначалу проходившая, что называется, в дружеской атмосфере, завершилась для меня печально. В ответ на мою просьбу — разрешить слетать на бомбежку — последовал категорический отказ. И не просто отказ, а приказ: самую эту мысль отставить. Ни о каком полете речи быть не может.
И все-таки я полетел. Конечно, втайне от полковника. Нашелся-таки летчик, фамилия его Козлов, отважившийся посадить корреспондента на место стрелка.
Мы летели на бомбежку объектов в Выборге и Котко. Я видел, как действовал Козлов, его штурман, как точно сбросили бомбы, как маневрировал командир, уходя от зенитного огня… Я был полон впечатлений и уже мысленно видел начало и конец очерка.
Но радоваться было рано. Вражеский снаряд все-таки достал нас, и Козлов, если следовать чкаловской терминологии, на одном честном слове дотянул до базы, где разъяренный полковник отдал приказ арестовать меня. И только находчивость Бориса Кудоярова позволила мне улизнуть от гнева командира полка.
Как и было приказано, к исходу третьих суток я продиктовал стенографистке очерк. А через несколько дней после того, как он был напечатан, позвонил Козлов и сказал, что полковник очень доволен публикацией, все написано честно, правдиво и потому сменил гнев на милость и приглашает в гости. Конечно же я прибыл. И от него услышал то, что более всего ласкает наше журналистское сердце.
— Хоть вы, корреспонденты, — усмехаясь, говорил полковник, — народ недисциплинированный, приказам не подчиняетесь, я вас люблю. Думаешь, я не понимаю, что очерк твой был бы худосочным, если бы ты не слетал с Козловым? Но войди и в мое положение: случись что — кто в ответе? Ведь мне бы голову сняли за тебя…
Наверное, полковник по-своему прав: ему своих забот и тревог хватало с лихвой, и наши планы далеко не всегда согласовывались с тем, что волновало Преображенского и других командиров. Но и на нашей стороне, на стороне военных корреспондентов, была своя правда. И мы не могли ей изменить.
До войны существовала такая организация — ЭПРОН. Она занималась подъемом затонувших кораблей. Руководил ЭПРОНом контр-адмирал Фотий Иванович Крылов — человек очень популярный в те годы. Тысячи молодых парней мечтали стать водолазами, поднимать со дна морского суда, потерпевшие крушение. И Фотий Иванович получал письма со всех концов страны с просьбой помочь осуществить мечту. Многим действительно помог и немало гордился тем.
Фотий Иванович дружил с «Комсомольской правдой», был, что называется, своим человеком в редакции. Тем не менее до весны сорок второго мне лично с ним общаться не доводилось. И встретились мы на берегу Ладожского озера.
Весна эта была для ленинградцев в полном смысле слова трагической. Уже не одна сотня тысяч людей стала жертвой голода. Резервы продуктов были столь мизерными, что каждая тонна зерна оценивалась как спасительная. И Военный совет фронта поручил Фотию Ивановичу организовать выгрузку зерна с затонувших на Ладожском озере барж. По всей вероятности, такая операция сегодня никого бы не удивила, и сообщение о ней если бы и появилось в вечерней газете, то заняло бы, очевидно, не более десяти хроникальных строк. Для ленинградцев же это была дорогая весть, равная сообщению о победной акции на фронте.
…Ранним утром со своим неизменным спутником по дорогам Ленинградского фронта Борисом Кудояровым и с Левой Ющенко мы прибыли к месту, где обосновался штаб Крылова. Фотий Иванович встретил нас как давних друзей. Мы узнали от него, как добывается «золотой хлеб». Он с какой-то отцовской теплотой рассказывал о водолазах, которых трудно заставить подняться наверх, потому что время, затраченное на подъем и отдых, оборачивается тоннами невыгруженного зерна. Люди готовы работать, пренебрегая всеми опасностями, нарушая нормы допустимого пребывания под водой. О себе они не думают, все их мысли о том, чтобы как можно быстрее и до зернышка выбрать груз из затонувших барж.
В моем блокноте уже накопилось столько заметок, что, пожалуй, можно было садиться за очерк. Но, как всегда, мне недоставало личных впечатлений. И я прошу Фотия Ивановича опустить меня на дно. Мой друг Борис Кудояров, как правило поддерживавший меня в таких случаях, на этот раз старательно убеждает, что делать этого не следует, что это ничем не оправданный риск и т. д. Но, к моему удивлению, контр-адмирал сказал: