26
Плотный удар – и вопль обрывается. Я в это время переворачиваюсь на подоконнике и смотрю уже не на крышу, а вниз. Гамма лежит на асфальте, разбросав руки в стороны, как будто пытается обхватить весь земной шар. Он не шевелится. Не двигаются и те двое, они в шоке: не понимают, что произошло. Больше на улице никого нет. Телефон все звонит, звонит…
Потом, как по команде, все начинают движение: двое оперативников бегут к телу, я закрываю окно и выбегаю из квартиры. По дороге я не задумываясь хватаю конверт с деньгами. Захлопнув дверь, я делаю несколько шагов вниз по ступенькам, но останавливаюсь: на улице оперативники, спускаться нельзя. Куда же мне деваться?
И я поднимаюсь по лестнице на один этаж, потом еще. Позвонить в какую-нибудь квартиру? Но они обязательно пройдут по квартирам и найдут меня. И я продолжаю подниматься. Вот уже последний, четырнадцатый, этаж и – обитая жестью дверь на чердак.
Неужели закрыто? Толкаю раз и еще раз – поддается, со скрипом открывается. Чердак огромен, здесь пусто и пахнет сыростью. На дальней стене узкие окошки, похожие на бойницы; в них просачивается свет. Закрываю за собой дверь. Но ведь и здесь найдут! Вот если бы запереться изнутри! Осматриваю дверь. Она открывается внутрь; вижу сломанную щеколду без стержня. Конечно, она сломана – кому нужно запираться на чердаке?… Мне, мне нужно! Но как?
Осматриваюсь. Под ногами битые кирпичи, пыль, песок. Вижу гвоздь, правда, кривой. Вот если бы потолще… А вот и потолще, и даже не искривленный, выпрямлять не надо. Вставляю его в щеколду вместо стержня, пробую открыть дверь. Держится! Можно, конечно, выломать, но не сразу же они станут ее ломать! Кажется, я получил передышку.
27
Сажусь на сломанный ящик, стоящий у стены, и пытаюсь унять дрожь в пальцах. Приходит мысль: я ведь только что выбросил человека из окна. Но почему-то никаких угрызений совести не возникает. Получается, что я отомстил за Бету. Неужели и во мне где-то глубоко сидит первобытный принцип «око за око»?
Кто же все-таки звонил? Наверное, тетя Маня. Или кто-то ошибся номером. Кто бы это ни был, он спас мне жизнь. Хотя, наверное, ненадолго. Если эти двое меня здесь поймают, они не сдадут меня в отделение, они меня убьют.
Иду к двери, чтобы еще раз проверить самодельный запор, но слышу на лестнице голоса. Совсем близко.
– Нету его. Может, на чердаке?
И кто-то сильно толкает дверь. Я успеваю всем телом налечь на дверь с другой стороны, и она выдерживает.
– Не поддается. Заперто, что ли?
– Ну-ка давай вдвоем.
На сей раз толчок сильнее. Дерево трещит; еще одного толчка щеколда не выдержит. Но нет, они больше не пытаются открыть дверь.
– Позвони в домоуправление, чтобы ключ принесли, – слышно мне. – Я пока пройду по квартирам.
Кажется, непосредственная опасность миновала. Я отхожу от двери и решаю осмотреть чердак. Дом большой, многоподъездный – может быть, отсюда можно попасть на другую лестницу?
Я иду направо. Действительно, там две двери, но обе заперты. Возвращаюсь, иду в другую сторону. В доме, насколько я помню, восемь подъездов, значит, надо проверить еще пять дверей. Три из них оказываются заперты, четвертой же вообще нет – проем забит листом фанеры. Проламываю дырку – и я уже на лестнице. Вызываю лифт, но потом почему-то решаю, что это опасно, и бегу вниз по лестнице, постепенно сбавляя темп. На третьем этаже останавливаюсь – на площадке второго кто-то курит. Оглядываю свою одежду – не слишком ли она растерзана? Вроде бы ничего, на рубашке нет верхней пуговицы – наверное, отскочила, когда мы с Гаммой боролись, но сейчас жарко – мог же я не застегиваться? Отряхиваю с брючин опилки, принимаю деловой вид и спускаюсь. На площадке дымит сигаретой тощий подросток в голубой динамовской майке. На меня он не обращает ни малейшего внимания. Очевидно, я уже не так близко к месту происшествия и сюда тревога еще не передалась.
Выхожу на улицу. После полутемного чердака солнце меня ослепляет. Я не сразу соображаю, в какую сторону идти. У Бетиного подъезда уже собрались зеваки, подъезжает милицейская машина. Иду в другую сторону, кружным путем выбираюсь к автобусной остановке, жду, наконец решаю идти пешком, но тут появляется автобус.
Добираюсь до метро. На часах – половина первого. Я думал, мое сидение на чердаке продолжалось вечность! Еду домой и думаю: у меня всего минут пятнадцать на сборы.
Дома меняю рубашку, надеваю пиджак, кладу в карман деньги – полученный недавно гонорар за книгу, бросаю самое необходимое в саквояж, потом спохватываюсь и кладу сверху партитуру «Летучего голландца».
28
Надо быстро выбираться из города. Уже всем, кому надо, прекрасно известно, кто выбросил из окна оперуполномоченного Гамаюнова. Известно и где этого человека искать. Счет идет на минуты.
Запираю за собой дверь. Прощайте, музыковед Алфеев Константин Борисович!
По дороге – еще одно дело. Заезжаю к тете Мане. Дом у нее старый, и почтовый ящик по старинке прибит к двери; бросаю туда конверт с деньгами, в который я еще раньше положил ключ от Бетиной квартиры, звоню в дверь, но не жду – некогда – и сразу же спускаюсь. Внизу слышу, что дверь отпирают. Надеюсь, тетя Маня не обидится и поймет – она всегда меня хорошо понимала. Надеюсь, они с Бетиной бабушкой догадаются заглянуть в почтовый ящик…
Догадались. Уже на улице вижу в окне тетю Маню с конвертом в руках, она делает рукою прощальный жест. Скоро, сегодня же она узнает, что произошло, – ее вызовут, когда милиция захочет осмотреть Бетину квартиру, а без этого, разумеется, не обойдется.
Я снова в метро. Половина второго. Решаю сесть в электричку не на вокзале, а на самой окраине города. Покупаю себе билет до самой дальней станции. Ехать больше двух часов. Но будет еще не очень поздно, я успею забраться куда-нибудь поглубже и найти себе пристанище. К окошку кассы подхожу так, чтобы лица не было видно.
Вот она, электричка. Полупустая. Через пять минут я уже оказываюсь за окружной дорогой, за чертой Москвы. Даже интересно, куда меня заведет мой инстинкт самосохранения.
29
Народу в вагоне мало. Я еду и разговариваю сам с собой. Молча.
«А ведь ты бежишь, – говорю я себе. И еще я говорю себе: – Бежать стыдно. От кого ты бежишь?»
«От плохих людей».
«Плохих людей много».
«От самых плохих людей».
«Разве это так страшно – плохие люди?»
«Страшно, если они – власть».
«Власть – это всегда дурные люди. Что же, всем бежать?»
«Не всегда власть – это дурные люди. Но даже если так, не всегда дурным людям дана такая свобода творить зло».
«Куда же бежать от власти? Она везде».
«Я бегу внутрь себя. Я бегу в никуда».
«Тогда тебе придется стать никем».
«А я уже Никто».
И я прощаюсь с прежним своим именем. Беты и Гаммы теперь нет. Не будет и Альфы. «А и Б сидели на трубе. А упало, Б пропало. Кто остался на трубе?»
Услышав как-то раз это на перемене, румяный малолетний хулиган Га-Га грубо загоготал, оправдывая этим свое звукоподражательное прозвище, и дал собственный вариант ответа: «Ка-Ге-Бе».
30
На соседнем сиденье устроился потертого вида торговец с прозрачным пакетом, полным завернутых в полиэтилен матрешек. Он бережно держит пакет на коленях. Вагон вздрагивает на стыках шпал, и матрешки, сталкиваясь боками, рождают странный деревянный звук.
Вообще, матрешка – интересный символ: в животе ее живет завтрашний день. Но в этом завтрашнем дне – не реальная персона, а всего лишь другая матрешка. В новой кукле, вымечтанной днями, меньше субстанции, но больше смысла. Иногда меняется одежда, порою возраст, изредка даже пол. С течением дней смысл сгущается в маленькую бесполую куколку, беспомощную деревянную святую, которую нельзя открыть и которой уже ничего не нужно, кроме внутриутробного покоя, потому что она – итог всего. Цельнокройная куколка смотрит на хозяина пустыми плохо нарисованными глазами. Хочет ли она сказать, что сомневается в том, настанут ли иные времена? Вокруг разбросаны половинки матрешек из вчерашнего дня. Их можно сложить вместе и отдать кому-то другому, кто еще не постиг великой конечной истины и не испытал деревянный ужас безысходности.
Говорят, у человека матрешечный мозг, но ведь и государство – та же матрешка, внутренняя куколка которой думает: государство – это я. И ведь куколка-то права, каждое государство настолько хорошо – или настолько плохо, – как человек, что его представляет. Потому что оно, государство, решает, что этой куколке дозволено, а что нет…
На очередной станции кто-то входит, садится напротив меня. Мужчина моего возраста, черноволосый, еврейско-интеллектуального вида. Почему-то мне кажется, что я его знаю. Неужели знакомый? Или мне показалось? Время от времени посматриваю на него.
Наконец он с улыбкой говорит:
– Нет, мы с вами незнакомы.
– Может быть, где-то встречались? – предполагаю я.
– Вряд ли, – отвечает.
– Не понимаю, что же между нами общего, – думаю я вслух. – Вы ведь ощущаете, что между нами есть что-то общее?
– Да, есть, – говорит он. – Мы с вами оба в желтых рубашках.
Часть IIIAdagio
1
Корабль дышит парусами. Есть корабль, где паруса темно-красные и пергамента с письменами прибиты к мачтам. Письмена о достойной жизни…
Но достойная жизнь ушла налево по географической карте, просочилась на Запад между пунктирными штрихами государственной границы. И остались квадратные метры, прозрачные литры, размер аванса и несущественные даты – даты несуществования. А по улицам плывут корабли и кораблики, заплывают в затхлые заводи, целуются с илом или бьются бортами о тот самый пунктир, сквозь который можно просочиться, но не проплыть.
Парусов много – на каждом балконе. Желтые, белые в голубоглазый горошек, розовые к свадьбе… Не каждый – для плавания. С красными и багровыми – точно поплывешь, и корабль твой будет страшен, как страшна даже чужая трагедия, потому что, где бы ты ни был, она плещется близко.