Для обычных людей рассказы о дворцовых интригах были лишь способом развеять скуку долгими холодными вечерами, однако растущая непопулярность султана самым драматическим образом сказалась на его поведении в отношении Кастилии. Обвиненный в предпочтении, отданном Румийе в ущерб своей кузине, в пренебрежении армией и бесславном образе жизни, Абу-ль-Хасан, не лишенный отваги, вздумал скрестить шпаги с христианами.
Оставив без внимания предупреждения некоторых своих советников относительно того, что Арагон соединил свою судьбу с судьбой Кастилии браком Фердинанда и Изабеллы[9] и что не следует подавать им даже малейший предлог для претензий к мусульманскому королевству, султан положил конец перемирию, существовавшему между Гранадой и ее могущественными соседями, послав отряд в три сотни гранадских всадников на захват замка Захара, занятого христианами тремя четвертями века ранее.
Первой реакцией Гранады был взрыв радости, Абу-ль-Хасан даже завоевал симпатии некоторых своих подданных. Однако вскоре многие стали задаваться вопросом, а не свидетельствует ли этот поступок, втягивающий страну в войну с непредсказуемым исходом, о преступном легкомыслии султана. Последующие события подтвердили их правоту: кастильцы ответили захватом самой мощной в западной части страны крепости Альхама, выстроенной на верхушке скалы. Отчаянные попытки султана отбить ее ни к чему не привели.
Вновь была развязана война, которую мусульманам не дано было выиграть, но которую они могли бы если уж не избежать, то по крайней мере отсрочить. Ей предстояло продлиться десять лет и окончиться для одной из сторон самым плачевным и позорным образом. К тому же вскоре ей суждено было идти одновременно с подрывающей основы народного самосознания и убийственной гражданской войной, являющейся уделом царств, находящихся на пути к исчезновению.
Двести дней спустя после своей победы, одержанной над крепостью Захара, Абу-ль-Хасан был отстранен от власти. Восстание случилось 27 жюмада-ула 887 года, или 14 июля 1482 года от Р.Х. Фердинанд находился во главе своего войска на берегу реки Хениль, у стен города Лоха, который он осаждал последние пять дней, когда на него было совершено нападение мусульман под предводительством Али-ль-Аттара, одного из самых опытных боевых командиров Гранады. Это было памятное событие, которым Абу-ль-Хасан мог бы гордиться, поскольку герою дня, действующему согласно его приказам, удалось посеять панику в стане христианского короля, бежавшего в Кордову и бросившего на произвол судьбы пушки с боеприпасами, большое количество муки и сотни убитых и раненых, попавших затем в плен к мусульманам. Но было слишком поздно. Когда новость достигла стен Гранады, мятеж уже был в разгаре: Боабдилю, сыну Фатимы, удалось бежать из башни Комарес, спустившись из окна по веревке. Предместье Альбайсин приветствовало его, и на следующий день сторонники помогли ему войти в Альгамбру.
«Господь пожелал, чтобы Абу-ль-Хасан был свергнут прямо в день своей победы над христианами, как прежде потоп был ему послан свыше в день самого роскошного из празднеств, дабы заставить его склонить голову перед Создателем», — заметила Сальма.
Но старый султан не признал себя побежденным. Он укрылся в Малаге, окружил себя сторонниками и стал готовиться к реваншу. Королевство поделилось на два враждующих княжества, которые собирались вцепиться в глотку друг другу под насмешливыми взглядами кастильцев.
«Семь лет гражданской войны, — рассуждала вслух моя мать, — семь лет сын убивает отца, брат душит брата, соседи подозревают друг друга и предают, семь лет жители Альбайсина не отваживаются приблизиться к Большой Мечети из страха быть оплеванными, побитыми, а то и зарезанными».
В мыслях Сальма витала уже далеко от церемонии обрезания, происходившей в нескольких шагах от нее, далеко от голосов и стука чарок, долетавших до нее приглушенно, как во сне. Она с удивлением заметила, что повторяет: «Проклятый Парад», и тяжело вздохнула.
— Сильма, сестричка, все грезишь?
Суровый голос Кхали превратил мою мать в девочку. Она повисла на шее своего старшего брата и стала осыпать быстрыми горячими поцелуями его лоб, плечи, руки.
Растроганный, хотя и озадаченный подобным излиянием чувств, не привычным для него, привыкшего держаться с большим достоинством, он стоял в своей шелковой жюббе до пят с развевающимися рукавами, в талассане, наброшенном на плечи, с едва различимой покровительственной улыбкой на устах, появившейся у него при виде сестры. Его внешняя холодность ничуть не огорчала Сальму. Она всегда знала, что важному человеку не пристало выставлять свои чувства напоказ, дабы не прослыть легкомысленным.
— О чем ты задумалась?
Если б вопрос был задан моим отцом, ответ Сальмы был бы уклончивым, но Кхали был единственным человеком, в присутствии которого она могла не только открыть лицо, но и распахнуть душу.
— Я думала о несчастьях, свалившихся на нас, о Великом Параде, об этой войне, которой не видно конца, о нашем разделенном надвое городе, о людях, гибнущих каждый день.
Большим пальцем Кхали вытер одинокую слезу на щеке сестры.
— Ну что это за мысли для матери, только что давшей жизнь своему первенцу! — твердо, но не очень убежденно проговорил он, после чего торжественно и гораздо более искренне изрек: — Вами будут править такие правители, которых вы заслуживаете. Так сказал Пророк.
— Ката takounou youalla aleikoum, — повторила она, а затем наивно поинтересовалась: — Но что ты имеешь в виду? Разве ты не был одним из первых сторонников молодого султана? Разве не поднимал жителей Альбайсина на его поддержку? Разве ты не из тех, к кому в Альгамбре относятся с уважением?
Задетый за живое, Кхали собрался произнести пламенную речь в свою защиту, но вовремя спохватился, ведь перед ним была всего лишь его едва держащаяся на ногах сестренка, которую он любил больше всех на свете.
— Ты все такая же, Сильма. Говоришь не как обычная женщина, а как дочь Сулеймана-книготорговца, да прибавит тебе Господь столько, сколько отъял у него, и укоротит твой язык на столько, на сколько удлинил его.
Благословляя память об отце, оба расхохотались. Они и теперь, как прежде, были заодно. Кхали приподнял полы жюббы и сел на циновку у двери, поджав под себя ноги.
— Твои вопросы нежно, но все же раздирают ум, подобно тому, как снег с горы Шолаир обжигает лицо сильнее, чем солнце пустыни.
— А каков будет ответ? — доверчиво и шутливо, но без снисхождения бросила ему Сальма.
Затем, наклонив голову, взяла в руки конец тайлассана брата и зарылась в него лицом.
— Скажи мне все! — произнесла она таким голосом, каким кади приказывает провинившемуся.
Кхали был немногословен.
— Этот город находится под защитой своих собственных расхитителей, управляется своими собственными врагами. Вскоре, сестренка, нам придется отправиться за моря в изгнание.
Голос его пресекся, и чтобы не выдать волнения, он вырвался из рук сестры и вышел.
Она и не пыталась удерживать его, убитая его словами, даже не заметила, что он удалился. Из патио не доносилось более ни единого звука — ни смеха, ни звона чарок. И не видно было ни единого огонька.
Праздник закончился.
ГОД АМУЛЕТОВ895 Хиджры (25 ноября 1489 — 13 ноября 1490)
В этот год моему дяде по материнской линии из-за какой-то улыбки пришлось покинуть Гранаду. Во всяком случае, именно так объяснил он мне свое решение годы спустя, когда одной прохладной и величественной ночью, тишину которой не столько нарушали, сколько сторожили далекие шакальи голоса, наш караван двигался по бескрайней Сахаре на юг от Сиджилмасы. Ветер вынуждал Кхали говорить громко, при этом голос его звучал настолько успокаивающе, что, чудилось, доносил до меня запахи родной Гранады, и я вдыхал и вдыхал их… Рассказ оказывал на меня чарующее действие, казалось, мой верблюд — и тот движется в такт словам.
Мне хотелось бы повторить каждое из его слов, но память людская коротка, а красноречие быстро выдыхается, так что многим красотам его рассказа не суждено воскреснуть — увы! — ни в одной из книг.
«В первый день нового года я с утра отправился в Альгамбру, но не для того, чтобы, как обычно, заняться в диване сочинением посланий от имени султана, а чтобы вместе с некоторыми знатными представителями моего рода поздравить государя по случаю праздника Рас-ас-Сана. Меджлис, двор, собравшийся по этому случаю в Посольском зале, был представлен кади в тюрбанах, сановниками в высоких зеленых и красных фетровых шапках, богатыми торговцами с крашенными хной волосами, разделенными, как у меня, на аккуратный пробор.
Большинство посетителей, поклонившись Боабдилю, направлялись в Миртовый двор и бродили там вокруг водоема, приветствуя друг друга. Самые знатные рассаживались на устланных коврами лежанках, расставленных вдоль стен огромного зала, либо теснились поближе к султану и визирям, чтобы, уловивши минутку, о чем-либо попросить их или просто попасться им на глаза.
В качестве письмоводителя и переписчика государственного секретариата, о чем свидетельствовали пятна красных чернил на моих пальцах, я обладал некоторыми весьма скромными привилегиями, например, правом прохаживаться между Меджлисом и бассейном, а также сопровождать тех из присутствующих, кто вызывал мое любопытство. Превосходный способ собирать новости и мнения по поводу текущего состояния дел, ведь при Боабдиле вслух говорилось обо всем, тогда как при его отце приходилось семь раз оглянуться, прежде чем открыть рот и высказать хоть малейшее критическое замечание, да и то не впрямую, а намеками или с помощью стихов и поговорок, чтобы в случае доноса отречься от сказанного. Однако хоть свободы и прибавилось, а слежки стало меньше, гранадцы были настроены не менее сурово в отношении султана, даже напротив, и это притом, что находились у него в гостях, явились пожелать ему многих лет жизни, здоровья и побед. Наш народ безжалостен к самодержцам, которые не являются таковыми.