[62], которого я разбил наголову под Алжиром после смерти Арруджа? А то, что наш флот получил приказ вмешаться, если имперцы снова попытаются завладеть Марселем? Мой господин решил скрепить союз с королем Франции и потому множит дружеские жесты в отношении его.
— Можешь ли ты обещать королю, что наступление османских войск затем не продолжится по всей Европе?
Харун был, казалось, поражен моей наивностью.
— Если мы напали бы на мадьяр, чей государь не кто иной, как свояк императора Карла, король Франции и не подумал бы упрекать нас в этом. Если бы мы осадили Вену, которой правит родной брат императора, было бы то же.
— Неужели короля Франции не осудят его собственные пэры, если он позволит кому-то захватить христианские земли?
— Разумеется, осудят, но мой господин готов в обмен предоставить ему право контроля за храмами Иерусалима и христианами Леванта.
Мы замолчали, погрузились каждый в свои мысли. Харун облокотился о сундук и улыбнулся.
— Когда я сказал королю Франциску, что привел ему сотню солдат, он показался мне озадаченным. Мне даже подумалось, что он откажется от их помощи в бою, но затем стал горячо благодарить меня. И велел передать своим воинам, что эти конники — христианские подданные султана. — И без всякого перехода заговорил о другом: — Когда вернешься к своим?
— Когда-нибудь непременно, — неуверенно ответил я, — когда Рим потеряет для меня свою притягательную силу.
— Когда мы встретились с Аббадом ле Сусси в Тунисе, он сказал мне, что Папа посадил тебя на год под арест.
— Я безжалостно критиковал его.
У Харуна случился приступ смеха.
— Ты, Хасан, сын Мохаммеда Гранадца, позволил себе критиковать Папу в самом Риме! Аббад даже сказал, что ты упрекал Папу в том, что он — чужестранец.
— Не совсем так. Но я предпочитал, чтобы на трон взошел итальянец, и по возможности из флорентийского рода Медичи.
Мой друг прямо-таки опешил, когда понял, что я не шучу.
— Медичи, говоришь? Ну что ж, как только вернусь в Константинополь, потребую, чтобы халифами становились не турки, а снова потомки Аббаса[63].
Он в задумчивости погладил свою шею и затылок и повторил:
— Так ты за Медичи?
Пока мы беседовали, Гвичардини уже лелеял самые замысловатые надежды, уверенный, что мои отношения с посланником падишаха предоставляли неслыханный шанс для дипломатии Ватикана. Позже мне пришлось умерить его пыл и дать ему почувствовать все безразличие к Риму, которое выказал мой друг. Но флорентиец отвел все мои возражения:
— В качестве посла Харун Паша не преминет донести падишаху наши предложения. Первый шаг сделан, и пройдет совсем немного времени, прежде чем мы будем принимать в Риме османского эмиссара. Может, нам с тобой еще придется отправиться в Константинополь.
Но прежде чем делать следующий шаг, было самое время отчитаться перед Папой за проделанную работу.
По дороге в Рим снежная буря, о которой я упомянул, застала нас в пути в нескольких милях южнее Болоньи. С первыми настигшими нас порывами ветра память вернула меня в Атласские горы, в те ужасные мгновения, когда я ощутил, что со всех сторон, подобно своре голодных волков, подступает смерть и что с жизнью меня связывает лишь рука моей Хибы, которую я остервенело сжимаю. Я шептал имя моей прекрасной нумидийской рабыни, словно никто так и не заменил ее в моем сердце.
Ветер усилился, солдатам нашего эскорта пришлось спешиться, чтобы попытаться укрыться. Я последовал их примеру, как и Гвичардини, которого тут же потерял из виду. Мне казалось, я слышу голоса, крики, проклятия, вижу время от времени чей-то силуэт, за которым пытаюсь следовать, но который пропадает так же неожиданно, как появляется. Вскоре я потерял лошадь, побежав наугад, наткнулся на дерево и, дрожа от холода, ухватился за него. Когда буран унялся и меня нашли, я без чувств лежал в сугробе с переломанной ногой. Вероятно, я недолго пробыл в таком положении, и это спасло меня от ампутации. Но передвигаться самостоятельно я не мог и весь горел.
Мы вернулись в Болонью, где Гвичардини разместил меня на небольшом постоялом дворе недалеко от Коллегии испанцев. Сам же на следующий день выехал в Рим, предрекая, что не пройдет и десяти дней, как я последую за ним. Однако это было сказано для того, чтобы подбодрить меня, поскольку, добравшись до Рима, он посоветовал Маддалене поскорее отправиться вместе с Джузеппе ко мне, захватив мои записки, чтобы я мог победить скуку. И впрямь трудно было свыкнуться с бездействием, и первое время я пребывал в мрачном состоянии духа, проклиная и снег, и судьбу, и несчастного хозяина, терпеливо прислуживавшего мне.
Покинуть его постоялый двор удалось лишь под конец этого года. Сперва я был на пороге смерти, а едва оправившись, стал беспокоиться за ногу. Она так раздулась и онемела, что мне снова грозило лишиться ее. От бессильного гнева и отчаяния я погрузился в работу и день и ночь корпел над своей частью словаря, обещанной саксонскому печатнику. В эти несколько месяцев на свет появились и шесть первых книг «Описания Африки». В конце концов я даже стал находить некоторое удовольствие в своем положении сидячего писаки, раскаявшегося путешественника и в полной мере вкусил прелести общения со своим семейством. Правда, меня все же не оставляло беспокойство по поводу происходящего.
Я был еще очень нездоров, когда Маддалена в начале марта передала мне весть, которая уже потрясла всю Италию: имперские войска разбили армию Франциска под Павией[64]. Распространился слух, согласно которому Франциск был убит; но вскоре нам предстояло узнать, что он жив и пленен. Однако от этого положение не становилось менее катастрофичным: какова бы ни была судьба монарха, стало ясно — французы еще долго не смогут противостоять амбициозным планам Карла V.
Думал я и о Клименте VII, который открыто выказал свой доброжелательный настрой по отношению к Франциску и оттого должен был разделить с ним поражение. Как же ему достойно выйти из этого положения? Помириться с императором, упредив его гнев? Или, напротив, использовать свое влияние, чтобы объединить христианских государей против императора, забравшего слишком большую власть и ставшего опасным для всех? Я бы дорого дал, чтобы иметь возможность переговорить с Папой. А еще больше — с Гвичардини, особенно после того, как получил от него в начале лета письмо, содержащее следующую загадочную и ужасающую своей иронией фразу: Только чудо способно еще спасти Рим, и Папа хотел бы, чтобы его совершил я!
ГОД ЧЕРНЫХ БАНД932 Хиджры (18 октября 1525 — 7 октября 1526)
Он стоял передо мной: изваяние из плоти и железа, обладавшее способностью громогласно хохотать и предаваться гневу.
— Я вооруженная опора Церкви!
Его прозвали «большим дьяволом» и таким — непокорным, бесстрашным, с наскока берущим женщин и крепости — и любили; его боялись и боялись за него, Бога молили, чтобы он защитил его и защитил от него.
— Мой неисправимый кузен Джованни, — говаривал Климент с нежностью и смирением.
Кондотьер и Медичи, он был сама Италия. Бывшие у него под началом войска под стать ему отличались продажностью и великодушием, властностью и справедливостью, безразличием к смерти. В этом году они взялись служить Ватикану. Их прозвали Черные банды, а их главарь вскоре прославился уже не как Джованни Медичи, а как Джованни Черных банд.
Наше знакомство состоялось в Болонье. Впервые выйдя на улицу после долгого пребывания взаперти, я непременно хотел нанести визит мессиру Якопо Сальвиати, почтенному дворянину, окружившему меня заботой на всем протяжении моей болезни, посылавшему мне без счету деньги, книги, одежду и подарки. Гвичардини попросил его не оставить меня своими заботами, и он с отцовским прилежанием отнесся к этому поручению, не пропустив ни одной недели, чтобы не справиться о моем здоровье. Сальвиати был одним из самых знатных жителей Болоньи, образ его жизни отличался роскошью, достойной лучших итальянских родов. Женат он был на сестре Папы Льва, а его дочь Мария вышла замуж за Джованни Медичи, правда, нужно признать, на свою беду, поскольку видеть мужа ей приходилось очень редко, лишь в перерывах между походами и любовными увлечениями.
В этот день, однако, он явился в дом Сальвиати, не столько ради жены, сколько ради сына, шестилетнего мальчугана. Я подходил ко дворцу, опираясь на плечо Маддалены, когда послышался стук копыт. В окружении четырех десятков своих приверженцев к тому же дому приближался кондотьер. Прохожие зашептали его имя, кто-то приветствовал его, кто-то старался не попасться ему на глаза. Я посторонился, давая ему дорогу. Еще издали он громко позвал:
— Козимо!
В одном из окон мелькнула детская головка. Джованни перешел на рысь, а когда приблизился к дому, приказал ребенку, обнажив шпагу:
— Прыгай!
Маддалена чуть не лишилась сознания и закрыла лицо рукой. Я и сам был глубоко потрясен. Мессир Якопо вышел навстречу зятю. Он был явно недоволен, как бывают недовольны перед лицом неизбежной ежедневной беды, но промолчал. Малыш же не выказал ни удивления, ни испуга. Поставив ногу на фриз, он спрыгнул. В последнюю минуту его отец, выпустив шпагу из рук, подхватил его под мышки и поднял над головой.
— Как дела у моего принца?
Отец и дитя смеялись, а вместе с ними и весь эскорт. Силился улыбнуться и Якопо Сальвиати. Завидя меня, он воспользовался моим присутствием, чтобы разрядить обстановку, и церемонно представил меня своему зятю:
— Мессир Иоанн-Лев, географ, поэт, дипломат на службе понтифика.
Кондотьер соскочил с лошади. Ему подали шпагу, которую он вложил в ножны, после чего с чрезвычайной веселостью, в свою очередь, представился мне:
— А я вооруженная опора Церкви!
Он носил коротко остриженные волосы, пышные, разделенные надвое усы, его острый, как шпага, взгляд пронзал насквозь. В первую минуту он показался мне отталкивающим. Но очень скоро я изменил свое мнение, по