тебя означать. Прошу ли я тебя мне что-то объяснить? Нет. Потому что я, будь оно неладно, мужчина, колотушки свои, так его, сношу и продолжаю, что б я там ни продолжал. Хватит тебе ответов за свои фруктовые булочки? – Он расплакался.
– Боже правый, – произнес Кляйнцайт. Подобрал скатку и хозяйственные сумки, поскорее вывел Рыжебородого на улицу. – Ты все равно не сказал, почему бросаешь желтую бумагу, потом снова подбираешь, пишешь на ней и бросаешь опять, – сказал Кляйнцайт.
Рыжебородый схватил скатку, размахнулся ею и сшиб Кляйнцайта наземь. Тот поднялся и стукнул Рыжебородого.
– Ну да, – произнес Рыжебородый. – Па-ка. – Он скрылся в Подземке.
XXIII. Вручную
Кляйнцайт вернулся в палату как раз к приему своих трех «Нас-3оев» и ужину. Понюхал свой ужин, осмотрел его, нечто бледно-коричневое, нечто бледно-зеленое, нечто бледно-желтое. Два ломтя хлеба с маслом. Апельсиновое желе. Перестал смотреть, перестал нюхать, немного съел. Может, и не особо охраняет здоровье, подумал он, зато национально.
Лица. Два ряда их в койках. Одним он улыбался, другим кивал. Братья по немощи.
– Что нового, Шварцганг? – спросил. Со вспыхами все в норме, заметил он.
– Что может? – отозвался Шварцганг.
– Не знаю. Кажется, ничего. Всё сразу.
– Ходил? – спросил Шварцганг.
– Туда-сюда в Подземке. Кофейня.
– Прелесть, – произнес Шварцганг. – Кофейни.
Кляйнцайт вновь опустился на койку, думая о коленке Сестры. Опять небо бурого бархата. Аэроплан. Ты упускаешь то, что тут внизу творится, сказал он самолету. Простер свои мысли вниз от коленки Сестры, затем вверх от пальцев на ее ногах. Заснул, проснулся, когда Сестра заступила на дежурство. Они широко улыбнулись друг дружке.
– Привет, – сказала она.
– Привет, – сказал Кляйнцайт. Снова улыбнулись, кивнули. Сестра продолжила обход. Кляйнцайту стало бодро, он замурлыкал мелодию, которую играл в ванной на глокеншпиле. Она не звучала оригинально, но он не знал, чья она, если не его. С#, С, С#, F, C#, G#…
ТРЕПЕЩИ, воспело его тело, и нутряную тьму его осветили пересекающиеся вспышки. От C к D, от E к F, с двумя гиперболами. СЧАСТЛИВЧИК.
Ну вот, подумал Кляйнцайт. Мои асимптоты. Глотка и анус у него одновременно сжались, будто их затянули шнурком. Он отхлебнул оранжаду, с трудом проглотил его. Еще один аэроплан. Так высоко! Скрылся.
МОЙ! – спел Лазарет, как Скарпиа, добивающийся Тоски.
А-а-ах-х! – вздохнула койка.
УЗРИ МЕНЯ, взревел Лазарет. УЗРИ МЕНЯ В ВЕЛИЧИИ МОЕМ, НА ЖЕРЕБЦЕ ВРАНОМ, ИСПОЛИНА. Я ЦАРЬ БОЛИ. УЗРИ ДЕЛА МОИ, ТЫ, ВСЕМОГУЩИЙ, И ОТЧАЙСЯ.
Это Озимандий, заметил Кляйнцайт.
Следи за языком, сказал Лазарет.
Асимптоты гиперболические, спело тело Кляйнцайта на мотив «Venite adoremus»[19].
Завтра Шеклтон-Планк, подумал он. Окажутся ли там кванты? Угадай с трех раз. А если «Нас-3ой» расчистит мой диапазон, следом, вероятно, обнаружат, что у меня закупорена стретта. Сейчас такое чувство, что закупорено. И гипотенуза, конечно, наперекосяк, он даже не сподобился соблюсти такт. Который час? Вдруг за полночь. Половина нас умирает. Стоны, всхлипы, ахи и бульканье вокруг него, казалось, повторялись, как звуковая дорожка Трафальгарской битвы у мадам Тюссо. Грохот пушек, треск рангоута, вопли и брань. Каждую ночь нижняя палуба «Виктории» с кислородными масками и подкладными суднами.
Пых, пых, издал Шварцганг – и прекратил.
Сестра! – возопил Кляйнцайт сиплым шепотом. Вокруг повсюду тьма, смуть. Тишина. Грохот пушек, треск рангоута, плеск в суднах, вопли и брань, всхлипы и бульки.
Кляйнцайт проверил монитор, убедился, что включен.
– Это насос, – сказала Сестра. Тот гудел, но не сосал. Сзади он очень нагрелся. Кляйнцайт снял заднюю панель, нашел колесико, порванный ремешок. Повернул колесико вручную. Пых, пых, пых, пых, зарядил Шварцганг.
– Выдерните из розетки, – сказал Кляйнцайт, – пока что-нибудь не перегорело.
Сестра выдернула вилку. Одна сиделка позвонила, чтобы принесли новый ремешок. Кляйнцайт повернул колесико. Пых, пых, пых, пых, зарядил Шварцганг чуть быстрее прежнего. Он только что проснулся.
– Чай уже? – спросил Шварцганг.
– Еще нет, – сказал Кляйнцайт. – Поспите.
– Дела? – спросил Шварцганг.
– Сиделка пролила что-то на ваш насос, – ответил Кляйнцайт. – Вытирает.
Шварцганг вздохнул. Вспыхи опять замедлились.
– Они ищут ключи от кладовки с запчастями, – сказала Сестра. – Затянуться не должно.
Шварцганг давился.
– Капельница остановилась, – сказал Кляйнцайт. Сестра подергала за трубку, сняла забившуюся гарнитуру, пристыковала вместе две трубки, перемотала их лентой, отправила сиделку за новой гарнитурой. Давиться Шварцганг перестал. Вспыхи вновь набрали скорость. Поворачивать колесико стало труднее, смолкло бульканье фильтра. – Фильтр, – сказал Кляйнцайт, когда вспыхи опять замедлились. Сестра извлекла фильтр, натянула на рамку марлю. С новой гарнитурой вернулась сиделка.
– Фильтр, – сказала Сестра, устанавливая гарнитуру.
– Они в другое крыло за ремнем пошли, – сказала сиделка и отправилась за фильтром.
– Я немного могу повертеть, – сказала Сестра.
– Ничего, – ответил Кляйнцайт. – Я сам.
Пых, пых, пых, пых, зарядил Шварцганг медленно и ровно.
Вернулась сиделка с новым фильтром, установила его.
Сестра села у койки, глядя на Кляйнцайта. Тот вращал колесико, глядя на Сестру. Никто ничего не говорил.
Кляйнцайт вспомнил. Пятнадцать, двадцать лет тому. Женат. Первая квартира, полуподвал. Жаркое лето, окна постоянно распахнуты. Каждый день приходил здоровенный ободранный котяра и мочился на постель. Однажды вечером Кляйнцайт его убил – загнал за сундук и удушил подушкой. Труп унес на руке в наволочке, вывалил в воду.
Небо светлело. Марио Каварадосси мерял шагами зубчатые стены тюрьмы Сант-Анджело, пел «E lucevan le stelle»[20]. Кляйнцайт рыдал.
– Вот ремень, – произнесла Сестра, присоединила его к колесам, пока Кляйнцайт вращал. Сестра включила насос.
Равномерные звуки аппарата Шварцганга возобновились. Кляйнцайт взглянул на свою руку, улыбнулся.
Пых, пых, пых, пых, зарядил Шварцганг.
XXIV. Шляпа
Черное завывало в тоннелях, рельсы с плачем бежали от поездов. Что б ни жило, ходя вверх тормашками в бетоне, оно прикладывало свои лапы против стоп людей, стоявших на перроне, свои холодные мягкие лапы. Одно, двое, трое, четверо, мягко переступая вверх тормашками громадными мягкими холодными лапами в ледяной тишине. Подземка произносила себе слова, имена. Никто не слушал. Шагами покрывались слова, имена.
Сестра в Подземке, ходит по коридорам. С разнообразными интервалами к ней подбирались трое мужчин средних лет и двое молодых, она отвергла все предложения. Раньше молодых было больше, подумала она. Начинаю сдавать. Скоро тридцать.
Возник какой-то рыжебородый, вытащил из одной своей хозяйственной сумки котелок, протянул ей полями вверх. Прохожие смотрели на него, смотрели на Сестру.
– Волшебная шляпа, – произнес Рыжебородый. – Подержи-ка в руке вот так и сосчитай до ста.
Сестра держала шляпу, считала. Рыжебородый вынул из кармана губную гармошку, заиграл «Ирландского бродягу»[21]. Когда Сестра досчитала до девяноста трех, кто-то бросил в шляпу десять пенсов.
– Прекратите, – сказала Сестра Рыжебородому. Бросили еще пять пенсов.
Рыжебородый положил гармошку в карман.
– Уже пятнадцать пенсов, – произнес он. – С тобой я б нажил состояние.
– Придется без меня, – ответила Сестра, отдавая ему шляпу.
Рыжебородый взял ее в руки, но обратно в хозяйственную сумку класть не стал.
– Ее принесло мне в руки однажды в Сити ветреным днем, – сказал он. – Дорогая шляпа, как новая. От Судьбы, от Дамы Фортуны. Денежная шляпа. – Он потряс ею, внутри звякнули пятнадцать пенсов. – Она хочет, чтоб ты ее держала.
– Но я не хочу ее держать.
Глаза Рыжебородого стали как глаза пупса на продутом ветрами пляже.
– Ты не знаешь, – произнес он. Покачал головой. – Не знаешь.
– Чего я не знаю?
– Взбучка завтра в раскладе.
– Вероятно, да. Но так было всегда, а люди живут себе дальше, – сказала Сестра.
– Буча, – сказал Рыжебородый. Глаза у него выглядели обычно, он сунул пятнадцать пенсов себе в карман, котелок надел на голову. – Смехота, – сказал он, приподнял перед Сестрой котелок, пошел прочь.
Сестра двинулась в другую сторону, села в поезд на перроне северного направления.
Когда она вышла из Подземки и направлялась к больнице, на пути у нее оказалась стройка. Там стояла времянка, к ней прислонялись треноги железных труб и белосиние знаки со стрелками в разные стороны. Красные фонари «бычий глаз» хохлились по-совиному. На мостовой валялась сияющая каска.
Сестра пнула ее, особенно не приглядываясь. Затем поддела еще раз, заметила ее. Что делает сияющая каска сама по себе посреди мостовой? – сказала Сестра. Подняла ее, зажала под мышкой, огляделась, криков не услышала. Бывают дни, когда ничего, кроме шляп, сказала она, вошла в больницу с каской под мышкой.
XXV. Шеклтон-Планк
Невыносимо спокойное безмятежное улыбчивое дешевое вульгарное бесчувственное неоклассическое голубое небо. Сапфо! – громыхало небо. Гомер! Храбрый Кортес! Нелсон! Стремите, волны, свой могучий бег![22] Свобода, Равенство, Братство! Давид! Наполеон! Фрэнсис Дрейк! Промышленность! Наука! Айзек Ньютон! Дни человека кратки и полны печалью[23]. Можешь ли ты удою вытащить левиафана?[24]
Вздор, сказал Кляйнцайт. Вздор вздор вздор.