Лев Гумилев — страница 11 из 69

встречу так:

«Приблизительно в октябре в Бюро пришел молодой человек, рассеянный, независимый, с рюкзаком за плечами. Назвав меня по имени-отчеству, представился: «Лев Гумилев». Внешне он мало выделялся в общей массе научных работников с периферии, которые постоянно толпились в Бюро. Сообщив некоторые необходимые сведения о себе, он спросил меня на прощание с инфантильной легкостью: «Хотите конфетку?» — и бросил на стол леденец. Когда дня через два он уехал, а я пришла к Мандельштамам, Надя поспешила мне передать его небрежный отзыв обо мне: «Обыкновенная делопутка». Таков был сын казненного Гумилева в роли просителя. Тем не менее я очень рьяно взялась за его дела <…>». (К слову сказать, попытка укрепить социальный статус юноши за счет профсоюзного билета не увенчалась успехом.)

Несмотря на более чем 20-летнюю разницу в возрасте, между Осипом Мандельштамом и Львом Гумилёвым сложились непринужденные отношения. Снова рассказывает Эмма Герштейн: «"Где мой дорогой мальчик?" — восклицал Осип Эмильевич, не заставая Лёву дома. Он почти не расставался с ним, они постоянно куда-то убегали вместе. <…> Он привел с собой Лёву в Госиздат, где по окончании рабочего дня читал нескольким собравшимся — редакторам и авторам — "Разговор о Данте". "Интересно было?" — спросила я Лёву. "Очень". — "Хорошо прошло?" — "Замечательно".– "Обсуждали?" — "Нет". — "Почему же?" — "Никто ничего не понял. И я тоже ничего не понял". — "Так что ж хорошего?" — "Все равно интересно". В другой раз вернулись домой оживленные и возбужденные: только что заходили к Клюеву. Осип Эмильевич цитировал его стихи и показывал, как гордо Клюев читал их. Широкие рукава рубахи надувались, как воздушные шары, казалось, Клюев плывет под парусами <…>».

Гумилёв и Мандельштам на равных обсуждали проблемы стихосложения и литературоведения, оба настойчиво и азартно ухаживали за молодой, талантливой, но замужней поэтессой Марусей Петровых. Благосклонности и искомого успеха здесь добился более опытный и настойчивый Мандельштам, посвятивший предмету своего очередного обожания одно из лучших своих интимных стихотворений: «Мастерица виноватых взоров, / Маленьких держательница плеч, — Усмирен мужской опасный норов, / Не звучит утопленница речь<…>». Осип Эмильевич и Надежда Яковлевна доживали в кооперативном писательском доме в Нащокинском переулке. Здесь Лев познакомился и подружился с другими писателями и поэтами, особенно с Сергеем Клычковым (1889—1940) — колоритной личностью из когорты так называемых «крестьянских поэтов», группировавшихся некогда вокруг Сергея Есенина и Николая Клюева. На квартире Клычкова Лев Гумилёв тоже останавливался. Некогда Клычков был знаком с отцом Льва — тот беспощадно критиковал стихи в ту пору еще начинающего «крестьянского поэта». Теперь же он, несмотря на запрет самого имени Николая Гумилёва, продолжал хранить к нему высочайшее поэтическое уважение. Чего не скажешь о других: однажды «на огонек» к Клычкову заглянул случайный гость, но, услышав при представлении Льва фамилию Гумилёв, остолбенел и тотчас же попятился к входной двери.

В Нащокинском переулке, в присутствии Анны Ахматовой, произошел и арест Осипа Мандельштама — как известно, из-за написанной им знаменитой нынче антисталинской сатиры:


Мы живем, под собою не чуя страны,

Наши речи за десять шагов не слышны,

А где хватит на полразговорца, —

Там припомнят кремлевского горца.

Его толстые пальцы, как черви, жирны,

А слова, как пудовые гири, верны.

Тараканьи смеются усища,

И сияют его голенища.

А вокруг его сброд тонкошеих вождей,

Он играет услугами полулюдей.

…………………………………………

Что ни казнь у него, — то малина

И широкая грудь осетина.


Мандельштам конечно же понимал, что обрек себя на жестокую месть властей, преследования и возможную скорую смерть. Он читал свои крамольные стихи только устно и просил всех (умолял даже) не делать никаких записей. Тем не менее стихи быстро распространились по Москве, Ленинграду, другим крупным городам страны. В следственном деле, вскоре заведенном на Льва Гумилёва после ареста, также оказался подшитым листок с мандельштамовским стихотворением, собственноручно записанным молодым арестантом. Что это? Крамольные стихи он конечно же знал наизусть, но следователь-изувер заставил его воспроизвести их на бумаге…[13]

К тому времени в жизни Льва Гумилёва произошло знаменательное событие — осенью 1934 года его на исторический факультет Ленинградского университета. Но радость оказалась преждевременной. 1 декабря того же года был убит руководитель ленинградской парторганизаций секретарь ЦК ВКП(б) Сергей Миронович Киров. Вскоре в городе, а затем и по всей стране начались репрессии. Сам Лев Николаевич оценивал трагические события так: «И вдруг случилось общенародное несчастье, которое ударило по мне, — гибель Сергея Мироновича Кирова. После этого в Ленинграде началась какая-то фантасмагория подозрительности, доносов, клеветы и даже (не боюсь этого слова) провокаций…»

Именно в этот роковой 1934 год он написал провидческое стихотворение, где изобразил самого себя на голгофе. Недалекое кровавое будущее и грядущие массовые репрессии он описал от лица стрельца, выведенного на казнь после Стрелецкого бунта 1698 года, жестоко подавленного Петром I. Этот безымянный стрелец, избитый на дыбе кнутом и до костей обожженный раскаленными клещами в пыточном подвале, — ОН САМ:


Мглистый свет очей во мгле не тонет.

Я смотрю в нее, и ясно мне:

Видно там, как в пене бьются кони,

И Москва в трезвоне и огне.

Да, настало время быть пожарам

И набату, как случалось встарь,

Ибо вере и законам старым

Наступил на горло буйный царь.

Но Москва бессильней крымских пленниц

На коленях плачет пред царем.

И стоит гигант-преображенец

Над толпой с кровавым топором.

Мне от дыбы страшно ломит спину,

Колет слух несносный скрип подвод,

Ибо весь я страшно отодвинут

В сей суровый и мятежный год.

Православный люд в тоске и страхе

Смотрит на кровавую струю,

И боярин на высокой плахе

Отрубает голову мою.


Комсомольской ячейке истфака давно не давало покоя дворянское происхождение Льва Гумилёва и «контрреволюционная» легенда, связанная с именем его отца. Студенты однокурсники вынесли постановление: сын врага революции и советской власти не достоин учиться в советском вузе. На склоне лет Л. Н. Гумилёв вспоминал: «Собственно говоря, я начал испытывать гонения на себя с момента поступления в университет. До этого меня просто не замечали и я жил как бы на общих основаниях, за тем исключением, что не мог поступить на работу по своей любимой специальности: меня туда просто не брали. <…> Когда же я решил поступать в университет и учиться истории, то довольно быстро обнаружилось дурное ко мне отношение, хотя никаких поводов для него я никому не давал. Неудовольствие вызывало мое происхождение, моя генеалогическая линия »

К нему придирались даже на строевой подготовке. Достаточно было несколько раз сбиться с шага, как военрук злобно заявил, что студент Гумилёв умышленно дискредитирует Красную армию. Его исключили, выдав характеристику, с которой продолжение учебной или научной карьеры было просто немыслимо: «<…> Л. Гумилёв за время пребывания на истфаке из числа студентов исключался, и после восстановления часто академическая группа требовала его повторного исключения. Гумилёв как студент успевал только по специальным дисциплинам, получал двойки по общественно-политическим дисциплинам (ленинизм) вовсе не потому, что ему трудно учиться по этим дисциплинам, а он относился к ним, как к принудительному ассортименту к обязанностям, которых он не желает выполнять. Во время избирательной кампании в их группе делался доклад о биографии тов. Литвинова, Гумилёв вел себя вызывающе, подсмеивался, подавал реплики, вообще отличался крайней недисциплинированностью».

В августе 1935 года последовал арест[14].

Арестовали его вместе с Пуниным. У того на квартире частенько собиралась по вечерам разношерстная публика. Застолье – хотя и скромное, но с обязательными горячительными напитками – почти всегда сопровождалось откровенными и неосторожными разговорами на политические темы. Как происходил арест Пунина, хорошо известно из хрестоматийного стихотворения Анны Ахматовой (сказанное в нем, кроме предпоследней строчки, можно с полным основанием отнести и к сыну):


Уводили тебя на рассвете,

За тобой, как на выносе, шла,

В темной горнице плакали дети,

У божницы свеча оплыла.

На губах твоих холод иконки.

Смертный пот на челе… не забыть!

Буду я, как стрелецкие женки,

Под кремлевскими башнями выть.


Обвинения гражданскому мужу и сыну предъявлялись нешуточные. Льву приписывались монархические симпатии, что напрямую увязывалось с идеологическими взглядами расстрелянного отца. А на Пунина поступил еще более опасный донос: якобы после убийства Кирова он во всеуслышание заявил: «Убивали и убивать будем…» (что вполне соответствовало его озлобленности на советскую власть и нескрываемым антисоветским настроениям). Кроме того, в присутствии ряда свидетелей он демонстрировал, как можно совершить покушение на Сталина с помощью автоматического спуска ф