сована в мемуарах Лидии Чуковской (у ней самой расстреляли мужа):
«<…> 37-38 годы (“ежовщина”) воспитывали в людях пожизненный ужас и притом некое равнодушие к собственному поведению, потому что судьба человека не очень-то зависела от его слов, мыслей, поступков. Человек круглосуточно пребывал в ужасе перед судьбой и в то же время не боялся рассказывать анекдоты и в разговорах называть чужие имена: расскажешь — посадят и не расскажешь — посадят… Написал письмо Ежову в защиту друга — и ничего, тебя не тронули; написал множество доносов, посадил множество людей, а глядишь — и тебя самого загребли… Трудность постижения тогдашней действительности, никогда до того не существовавшей в истории, сбивала с толку и не учила разумно вести себя: чувство причин и следствий было утрачено начисто. В другие годы — и до, и после "ежовщины" — документы, слова и поступки играли большую роль; уже в 40-м — гораздо большую; равнодушие убийц к бумагам арестованных характерно именно для "ежовщины". Глядя назад, на пережитые мною конец двадцатых, тридцать пятый, тридцать седьмой и восьмой, послевоенные сороковые, пятидесятые — я, "с башни шестьдесят второго", вижу, что каждый год довоенного и послевоенного времени изобильно окрашен кровью, но кровопускание каждый год совершалось по-разному. Иногда независимо от поступков или слов человека, иногда и в полной зависимости от его поведения. Однако Анна Андреевна была права, обучая окружающих не обманываться насчет сути происходящего и, логична ли действительность или нет, — никогда не распускать языки».
Спустя некоторое время тучи над головой Анны Ахматовой сгустились еще больше. 25 сентября 1940 года управляющий делами ЦК ВКП (б) Д. В. Крупин направил Секретарю ЦК ВКП (б) Жданову записку, в которой с возмущением указывал, что в недавно изданном поэтическом сборнике поэтессы нет «стихотворений с революционной и советской тематикой, о людях социализма» и что «необходимо изъять из распространения стихотворения Ахматовой». Жданов, в свою очередь, тоже удивился: «Как этот ахматовский "блуд с молитвой во славу божию" мог появиться на свет? Кто его продвинул?» 29 октября 1940 года он подписал постановление Секретариата ЦК ВКП (б) «Об издании сборника стихов Ахматовой». В нем лицам, допустившим «грубую ошибку, издав сборник идеологически вредных религиозно-мистических стихов Ахматовой», был объявлен выговор. По настоянию секретаря ЦК ВКП (б) А. А. Андреева книгу стихов Ахматовой изъяли из обращения. В ту пору постановления выполнялись незамедлительно: из библиотек, куда он успел поступить, сборник изъяли моментально, а в продаже его и в помине не было — по особому списку он распространялся среди членов Союза писателей и высокопоставленных партийных и государственных чиновников.
Этой хрупкой, слабой, но исключительно упорной и целеустремленной женщине, наделенной той самой пассионарной энергетикой, которую ее сын считал первоосновой подлинно творческой личности, еще предстоит в полной мере испытать тяжесть и давление наехавшего на нее катка партийно-государственной машины. Однако, попав под тяжелый каток системы, она на сей раз не дрогнула и не согнулась; напротив, спустя полвека треснула и рассыпалась сама репрессивная система. Гениальная поэтесса не только с честью выдержала чудовищный и безжалостный пресс, но и в конечном счете (уже после смерти) вышла победительницей в неравной битве трепетной лирической музы с идеологическим и бюрократическим монстром. Впрочем, она, несомненно, предвидела, что именно так и произойдет, ибо в самые трагические годы своей жизни писала: «Но в мире нет власти грозней и страшней, / Чем вещее слово поэта» . Пророческий же дар был дан ей от рождения.
Следствию не удалось ничего доказать по делу Льва Гумилёва, и Особое совещание присудило ему какие-то «смехотворные» пять лет, зато отправило отбывать наказание на Таймыр, в Норильск, на строительство металлургического комбината. Осенью 1939 года баржа с зэками, среди которых был и Лев Гумилёв, достигла по Енисею порта Дудинки. Здесь начиналась самая северная в мире железная дорога, что шла на восток, вдоль 70-й параллели. Длина ее была 102 километра, и вела она в будущее, а точнее, в рождавшийся город Норильск. Как вспоминал Л. Н. Гумилёв, тогда в нем было четыре дома из бутового камня, малый металлургический завод с обогатительной фабрикой, силуэт которой на горизонте напоминал средневековый замок, и два скопления бараков, вмещающих около 24 тысяч заключенных. Северное скопление было проектно-строительным, а южное – горнорудным, заключенные которого добывали уголь и халькопирит (руда, из которой в Норильске выплавляют медь, никель и платину. – В.Д.)
«К северу от будущего города Норильска расстилалась тундра, т. е. полярная равнина, простиравшаяся до реки Дудыпты и озера Пясина. Осенью тундра тонула в снежном сумраке, зимой — в синей полярной ночи. В природе абсолютной темноты не бывает. Луна, звезды и разноцветные отблески полярного сияния показывают человеку, что он на Земле не одинок и может прийти куда-нибудь, где есть яркий свет и печка — самое дорогое для изгнанника в Заполярье. И все же равнина безрадостна и тосклива. Зато южная окраина будущего Норильска — цепь невысоких гор, поистине очаровательна. Эта горная цепь начинается столовой горой с необычным названием: Шмидтиха…
Восточный склон Шмидтихи омывал Угольный ручей, чистый, быстрый и шумливый. А за ним располагалась гора Рудная, бывшая в то время сокровищницей Норильска. В середине склона гору прорезала штольня, тянувшаяся вдоль серебристой жилы халькопирита. Эта штольня казалась нам блаженным приютом, ибо в ней была постоянная температура минус 4° С. По сравнению с сорокаградусными морозами снаружи или мятущейся пургой, сбивающей с ног, в штольне рабочий день проходил безболезненно. Конечно, подземная работа не всегда была безопасна. В слежении жилы надо было спускаться в гезенки и подниматься по восстающим — так называются вертикальные выработки, часто не полностью закрепленные. Подниматься в них надо было по "пальцам" — бревнам, внедренным по периметру выработки, — хватаясь за них и подтягиваясь на руках. Однажды, когда достиг вершины восстающего и установил, что жила на месте, на высоте 14 метров, у меня потух аккумулятор. Долго оставаться на месте было нельзя: меня бы задушили газы при отпалке, а спускаться в темноте слишком рискованно: подо мной были острые края глыб. Я было рискнул протянуть ногу по памяти… и тут зажглась лампочка (видимо, соединился контакт), и я увидел, что шагаю в пустоту. До сих пор я вспоминаю эту минуту с ужасом… Заполярная зима угнетала людей не только морозом и пургой, но и вечной ночью. Отсутствие солнечного света постепенно лишает людей сил. Они становятся вялыми, безразличными. Вот почему всем тогдашним норильчанам памятен день 25 января, когда на склонах гор загораются отблески еще не видного солнца. Половина зимы еще впереди, но тьма уже отсутствует…
Самое тяжелое в тюремной жизни не голод и не холод, а тоска, возникающая от унылого однообразия и отсутствия положительных эмоций. Оказывается, потребность в созерцании прекрасного и радость, даруемая красотой, – это своего рода витамин, без которого скудеет психическая структура и слабеет сопротивляемость организма болезням и утомлению. Вот почему полярное лето, столь красочное и разнообразное, давало тем, кто умел его созерцать, запас сил и оптимизма, необходимый для того, чтобы дождаться новой весны. Эта эстетическая география восполняла психологический вакуум, созданный непроходящей горечью сознания незаслуженной обиды…
Основная масса рабочих жила в длинных бараках с двумя рядами нар по бокам и столом посредине. За столом обедали и по вечерам играли в шахматы или домино. На обед полагалась миска супу (баланды), миска каши и кусок трески. Хлеб выдавался по выполнении норм: за полную выработку — 1 кг 200 г, за недовыработку — 600 г и за неудовлетворительную работу — 300 г. Слабые люди от недоедания теряли силы; их называли "доходягами".
В наилучшем положении были зэки, почтенные доверием начальства: "коменданты" (внутренняя полиция), нарядчики (выгонители на работу), повара, врачи, счетоводы. Их называли "придурками" за то, что они были самыми хитрыми и ловкими. Уважения они не имели. Политические заключенные в то время размещались вместе с уголовными преступниками, которые составляли около половины заключенных. Естественно, и те и другие говорили на особом тюремном жаргоне. В лагере баланду не "едят", а "трамбуют", избыточную кашу с маслом — "жрут", а вкусное — "кушают"».
Быстро усвоив лагерную лексику и фразеологию, Лев Гумилёв решил потешить товарищей по несчастью сочиненной им на воровском жаргоне историей Нидерландской революции XVI века, которая быстро превратилась в популярное произведение лагерного фольклора[16], постепенно распространившееся и по другим учреждениям ГУЛАГа. Этот Гумилёвский тюремный шедевр зачитывался под гомерический хохот «урок» и «политических».
В 1565 году по всей Голландии пошла параша, что папа-антихрист. Голландцы начали шипеть на папу и раскурочивать монастыри. Римская курия, обиженная за пахана, подначила испанское правительство. Испанцы стали качать права — нахально тащили голландцев на исповедь, совали за святых чурки с глазами. Отказчиков сажали в кандей на трехсотку, отрицаловку пускали налево. По всей стране пошли шмоны и стук. Спешно стряпали липу. Гадильники ломились от случайной хевры. В проповедях свистели об аде и рае, в домах стоял жуткий звон. Граф Эгмонт на пару с графом Горном попали в непонятное, их по запарке замели, пришили дело и дали вышку…
Тогда работяга Вильгельм Оранский поднял в стране шухер. Его поддержали гезы — урки, одетые в третий срок. Мадридская малина послала своим наместником герцога Альбу. Альба был тот еще герцог! Когда он прихилял в Нидерланды, голландцам пришла хана. Альба распатронил Лейден, главный голландский шалман. Остатки гезов кантовались в море, а Вильгельм Оранский припух в своей зоне. Альба был правильный полководец. Солдаты его гужевались от пуза. В обозе шло тридцать тысяч шалашовок.