Лев Гумилев — страница 16 из 69

<…> Войны происходят, с этим ничего не поделаешь. Человечество несет количественные и качественные потери, но жестокость опустошает душу. <…>

Все мы в этой последней войне воевали за Россию, хотя в нашей маленькой зенитной батарее были армянин и казах. И мы великолепно уживались друг с другом на индивидуальном уровне. Но мы же не навязывали своих привычек, не старались сделать из них "неполноценных русских". И они вели себя соответственно в отношении нас. Общий результат известен? Мы взяли Берлин, а не противник – Москву. Наша пассионарность оказалась выше немецкой. <…>

Я воевал в тех местах, где выживали только русские и татары. Войны выигрывают те народы, которые могут спать на голой земле. Русские и татары — могут, а немцы – нет. Немцы воюют по часам, и только, когда кофе попьют, а мы — всегда. <…> Надо вынести все страдания и оправдаться в слезах и покаянии самому. Судьба — это вероятность состояния. То есть существует процесс, который идет не жестко запрограммировано, а вариабельно, причем вариабельность эта зависит от такого количества фактов, что мы их даже учесть не можем, не то что совладать с ними. Поэтому я охотно повторю: что доволен своей судьбой. Я был не одинок, я был со своим народом и переживал то, что переживал мой народ».

В победном мае 1945 года Л. Н. Гумилёв «рапортом» Н. И. Харджиеву из поверженного Берлина: «О себе: я участвовал в 3 наступлениях: а) освободил Зап[адную] Польшу, б) завоевал Померанию, в) взял Берлин, вернее его окрестности… Добродетелей, за исключением храбрости, не проявил, но тем не менее на меня подано на снятие судимости. Результата жду. Солдатская жизнь в военное время мне понравилась. Особенно интересно наступать, но в мирное время приходится тяжело». В минуты редкого затишья Гумилёв писал стихи — и патриотические, и элегические. Наступление Красной армии и победоносное завершение кровопролитной войны пробудили в душах советских людей глубокие патриотические чувства гордость за свою великую Родину. Лев Гумилёв – не исключение. В стихотворение, названном «Наступление», писал:


Мы шли дорогой русской славы,

Мы шли грозой чужой земле,

И лик истерзанной Варшавы,

Мелькнув, исчез в январской мгле.

А впереди цвели пожары,

Дрожала чуждая земля,

Узнали тяжесть русской кары

Ее леса, ее поля.

Но мы навеки будем правы

Пред вами, прежние века.

Опять дорогой русской славы

Прошли славянские войска.


Лирическое настроение Гумилёва отразилось в письмах к Эмме Герштейн, но еще больше — в посвященных ей стихах. К Эмме он сохранял былую привязанность, часто вспоминая их мимолетную любовь в Питере, когда они на ночь оставались в мастерской художника А. Осмеркина (тот, сам не равнодушный к Эмме, уезжая в частые творческие командировки, великодушно предоставлял ей ключ). Теперь же, находясь в Германии и не зная, останется ли он живым до конца войны, он посвятил и отправил Эмме одно из своих лучших стихотворений «Поиски Эвридики», названное лирическими мемуарами:


Горели фонари, но время исчезало,

В широкой улице терялся коридор,

Из узкого окна ловил мой жадный взор

Бессонную возню вокзала.

В последний раз тогда в лицо дохнула мне

Моя опальная столица.

Все перепуталось: дома, трамваи, лица

И император на коне.

Но все казалось мне: разлука поправима.

Мигнули фонари, и время стало вдруг

Огромным и пустым, и вырвалось из рук,

И покатилось прочь — далеко, мимо,

Туда, где в темноте исчезли голоса,

Аллеи лип, полей борозды.

И о пропаже мне там толковали звезды,

Созвездья Змия и созвездья Пса.

Я думал об одном средь этой вечной ночи.

Средь этих черных звезд, средь этих черных гор —

Как милых фонарей опять увидеть очи,

Услышать вновь людской, не звездный разговор.

Я был один под вечной вьюгой —

Лишь с той одной наедине,

Что век была моей подругой <…>


Из Берлина, уже в сентябре, он прислал Эмме довольно-таки обстоятельное письмо с обнадеживающей влюбленную женщину концовкой: «<…> О моей жизни ничего веселого не скажешь. 3 часа в неделю я обучаю любознательных офицеров истории и литературе, а прочее время они обучают меня, кажется, с равным неуспехом. Европа надоела до чертиков. Читать нечего, говорить не об чем. Пишите чаще. <…> Целую Ваши ручки и Вас. Leon». Однако впереди ждала совсем другая женщина…


>* * *

Нельзя сказать, что Гумилёв прошел войну без единой царапины. Во время боев в Польше при минометном обстреле кусок доски попал ему в переносицу; в результате у него появилась горбинка на носу, напоминающая природную горбинку у его матери. Сразу после демобилизации Лев Николаевич вернулся в Ленинград. Город еще не оправился от ужасов блокады. То тут, то там маячили остовы разбомбленных или уничтоженных пожаром домов, многие окна были забиты досками, на улицах немноголюдно. Однако раны и опустошения, нанесенные войной, не смогли уничтожить красоту града Петрова. На ум сами собой приходит стихи, написанные еще в Норильске:


Так вот он, мой Город знакомый,

В браслетах лебяжьих мостов,

В вуале туманной истомы,

В венце воспаленных крестов,

И в блеске Невы, окаймленной

Холодной осенней зарей.

А я, бесконечно влюбленный

В твой голос, в твой камень живой,

Вдыхая морских испарений

Пьянящую сердце струю,

В любой голубеющей тени

Дыханье свое узнаю.

В отчетливых абрисах зданий

Узоры мечтаний моих,

Осколки забытых желаний

В граните твоих мостовых.

И я ли осмелюсь не биться

За гордое счастье твое?

Я Дух этой дивной столицы,

А город мой — тело мое.


Демобилизованный солдат с котомкой за плечами и двумя боевыми медалями на груди («За взятие Берлина» и «За победу над Германией») не спеша и с удовольствием прошелся по знакомым улицам от вокзала до Фонтанного дома, где его ждала мать, недавно вернувшаяся из Ташкента (с сыном она не виделась почти шесть лет). Анна Андреевна в слезах обняла и расцеловала Лёву. Они проговорили всю ночь и не могли наговориться после стольких лет разлуки. Первая жена Пунина А.Е. Аренс умерла в эвакуации, и в квартире в Фонтанном доме освободилась комната, которую Лев Гумилёв и занял.

Утром он пошел в университет, где декан исторического факультета, известный ученый В. В. Мавродин встретил его ласково и приветливо, называя «Лёва», но, главное, разрешил на выбор: или поступить на очный, или на заочный, или сдать экстерном экзамены, за 4-й и 5-й курс. Лев выбрал последнее и за полтора месяца сдал десять экзаменов по всем недостающим предметам и защитил диплом. Характерная деталь: на комплексный экзамен по общественным дисциплинам, включавший все три составные части марксизма-ленинизма, высоко эрудированный экстернарий явился больным, с сорокаградусной температурой и, к удивлению строгих преподавателей, заявил: «Я хотел бы отвечать стихами!» — «Позвольте, — нахмурились экзаменаторы, — какие стихи могут быть по диалектическому материализму и истории партии? Что за вопросы в вашем билете?» — «"Закон отрицания отрицания" и "Народничество в революци­онном движении"». — «Так что же?» И тридцатитрехлетний студент без запинки прочел стихотворение Николая Заболоцкого, раскрывающее преемственность в развитии и главу из поэмы Бориса Пастернака «Девятьсот пятый год», где рассказывалось о народнических истоках Первой русской революции. Экзаменаторы по достоинству оценили оригинальный ответ…

После получения университетского диплома Гумилёв успешно сдал вступительные экзамены в аспирантуру Института востоковедения. Он приступил к занятиям, а летом вновь поехал в археологическую экспедицию под руководством любимого профессора и старшего друга М. И. Артамонова. Все вроде бы складывалось как нельзя лучше. Но 14 августа 1946 года было принято и опубликовано печально знаменитое постановление ЦК ВКП (б) «О журналах "Звезда" и "Ленинград"», содержавшее критику Анны Ахматовой и некоторых других советских писателей. Началась беспрецедентная травля поэтессы: ее исключили из Союза писателей, лишили продуктовых карточек и возможности публиковаться. В официальных инстанциях от нее отвернулись все — от начальников до секретарш. С ней перестали здороваться, а кое-кто, завидев издали опальную советскую Сафо, воровато оглядываясь, переходил на другую сторону улицы.

На повестке дня совершенно определенно стоял вопрос о скором и неизбежном аресте Ахматовой. Ее обвиняли не только в антисоветских настроениях и аполитичности творчества, но и в деятельности в пользу английской разведки, о чем свидетельствует рассекреченное в 90-е годы XX века заведенное на нее досье спецслужб. Некоторые знакомые Анны Андреевны давно уже были завербованы органами государственной безопасности и регулярно информировали их обо всем происходящем в ее окружении. Власти и карательные службы были прекрасно осведомлены о содержании сохраняемого в памяти поэтессы антисталинского цикла стихов «Реквием», большинство из них Ахматова время от времени читала вслух, как она считала, доверенным лицам. Крамольные стихи лучше всякой политической агитки разоблачали репрессивный режим, а тот, естественно, не допустить подрыва собственного авторитета.

Опале Ахматовой предшествовал ряд событий, на первые взгляд никак не связанных с происходящим. Но только на первый взгляд… В начале апреля 1946 года квартиру Анны Ахматовой в Фонтанном доме посетил сотрудник британского посольства сэр Исайя Берлин (1909—1997) (в будущем теоретик либерализма и автор ряда философских эссе), приехавший