ДЕЙСТВИТЕЛЬНЫЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ СОВЕТНИК ЮСТИЦИИ Р. Руденко».
Казенная справка — типичный образец тогдашнего правового беспредела. Другими словами, у власти была своя правда, а у бесправных зэков — своя. Кроме того, в «верхах» шла большая игра, сводившаяся к борьбе за власть и сохранение ранее завоеванных позиций. «Сильные мира сего» и власти предержащие, которые рано или поздно должны были ответить за массовые репрессии, всячески тормозили процесс десталинизации. Естественно, Л. Н. Гумилёв по вполне понятным причинам ничего этого знать не мог, хотя, наверное, догадывался. Ему казалось, что мать делает недостаточно для его освобождения, потому что не понимал: перед ней попросту наглухо захлопнули дверь во все официальные инстанции. Правда, она добилась приема у заместителя Генерального прокурора (не зная, конечно, содержания справки «для служебного пользования»), но тот повел себя просто по-хамски, фактически вытолкав несчастную женщину за дверь и заявив безапелляционно: оснований для пересмотра дела ее сына нет.
Анна Андреевна не сдавалась, она обращалась за поддержкой к собратьям-писателям, которых власть не обделила своим вниманием. Так, например, серьезное участие в хлопотах по освобождению Льва Гумилёва из заключения принял Михаил Александрович Шолохов (по этому вопросу Ахматова встречалась с ним лично). Ряд шагов предприняли и выдающиеся ученые — академики Н. И. Конрад (намеревавшийся еще до освобождения привлечь Л. Н. Гумилёва к работе над многотомной «Всемирной историей»), В. В. Струве, доктора наук М. И. Артамонов, А. П. Окладников (будущий академик). В письме, направленном в Генеральную прокуратуру СССР крупнейшим специалистом в области древней истории Василием Васильевичем Струве (1889—1965), в частности, говорилось:
«<…> Насколько мне известно, в настоящее время производится пересмотр дел осужденных за время, когда во главе органов государственной безопасности стоял Берия. В связи с этим позволяю себе обратиться к Вам с усердной просьбой ускорить рассмотрение дела Льва Николаевича Гумилёва, 1912 года рождения, арестованного 6.XI.1949 в Ленинграде. Я беру на себя смелость сказать, что достаточно хорошо знаю Л. Н. Гумилёва, как моего ученика со студенческой скамьи и как сотрудника Института Востоковедения Академии Наук в Ленинграде, которого я был тогда директором, чтобы со всей убежденностью утверждать, что он вполне честный советский человек, преданный Родине и Советской власти. Я уверен, что пересмотр дела покажет это с полной очевидностью.
Со своей стороны, я хочу засвидетельствовать, что Л. Н. Гумилёв выдающийся знаток истории Среднего Востока, отсутствие которого из наших рядов приносит большой ущерб нашему делу. Его отличные способности и исключительная память позволили ему, даже находясь в условиях своего места заключения и будучи больным, написать две крупных и солидных научных работы, охватывающих историю Средней Азии от Китая (включительно) до Каспия и южнорусских степей и восстанавливающих впервые картину политических событий и общественно-культурной жизни этой огромной области, столь тесно и кровно связанной с СССР исторически и политически. Но эта работа, как она ни значительна, представляет лишь малую долю того, что этот ученый был бы в состоянии сделать, имея необходимые условия для своей научной работы. И я не могу без глубокой горечи думать о том, что ценная для СССР жизнь крупного специалиста гибнет без всякой вины с его стороны. Я позволяю себе просить об ускорении пересмотра дела Л. Н. Гумилёва, потому что он, насколько мне известно, страдает серьезным заболеванием сердца (перикардит) и язвой 12-типерстной кишки, что в условиях, в которых он находится, грозит ему гибелью <…>».
Некоторые из ходатаев видели в Льве Гумилёве сурового мстителя за отца, вроде Тиля Уленшпигеля (отчего, дескать, и возникали такие непреодолимые трудности с его освобождением). Об этом, например, говорил Надежде Мандельштам Алексей Сурков — тогдашний первый секретарь Союза писателей СССР (искренний, хотя и осторожный, почитатель таланта Анны Ахматовой, много сделавший для реабилитации ее доброго имени).
Анна Андреевна старалась лишний раз не травмировать сына и не ставила его в известность о своих безрезультатных хлопотах и мытарствах, в письмах предпочитала рассказывать о чем-нибудь нейтральном и личном, но это еще больше раздражало Льва. Свои обиды он высказывал матери. Она отвечала в преддверии Первомая 1955 года: «<…> Твои неконфуцианские <…> письма очень меня огорчали. Поверь, что я пишу тебе о себе, о своем быте и жизни решительно все. Ты забываешь, что мне 66 лет, что я ношу в себе три смертельные болезни, что все мои друзья и современники умерли. Жизнь моя темна и одинока – все это не способствует цветению эпистолярного жанра.
Дорогой мой мальчик, я должна очень огорчить тебя: скончался Николай Васильевич Кюнер – твой учитель. Он так любил тебя, что плакал, когда узнал о постигшем тебя. Я спрятала на память об этом светлом человеке известие о его смерти, напечатанное в "Ленинградской правде".
В изд.<ательстве> "Искусство" выходят все произведения Шекспира в старых и отчасти новых переводах. Мне предложили "Тимона Афинского". Помнишь ты его? Договора еще нет (он так и не был подписан – В.Д.), да и будут ли у меня силы для такой большой работы.
Здесь наконец весна – сегодня поеду в гости в новом летнем пальто – это будет мой первый выезд. Целую тебя крепко. Мама.
Москва красивая, светлая – подходит праздник – все как-то свежо и чисто».
Здоровье заключенного Гумилёва постоянно ухудшалось. Все чаще он оказывался на больничной койке, пока, наконец, не получил инвалидность и не был освобожден от тяжелых работ. К физическим страданиям постоянно примешивались моральные. Как только мог, он заставлял себя сохранять присутствие духа и оптимизм. Отчасти это отражалось и в его письмах: «У нас очень много цветов, просто Гулистан; по вечерам они сильно благоухают. Я люблю сидеть на закате в беседке и читать "Введение в индийскую философию", а кругом среди цветов носятся кошки <…>». Несколько ранее он утверждал: «Вообще, самое тяжелое в пережитом было лишение нас радости. Радость для организма — витамин; без радости наступает психологическая цинга гипертония, психастения, истерия и т. п. Для меня сейчас один источник радости — творчество <…>».
Но проходил месяц за месяцем, которые незаметно складывались в очередной год пребывания за колючей проволокой, и настроение Богом забытого зэка становилось все пасмурней, иногда перерастая в подлинное отчаяние. Несколько строк из письма верному Васе Абросову от 1 июля 1955 года отчасти передают его настроение тех дней: «<…>
В Москве мое дело все разбирают и разбирают, тратя на это занятие вместо получаса – полгода. На работе я очень устаю, и сейчас немного поламывает спину. Нас долго мучила жуткая жара; но сегодня похолодало, и это воспринимается как облегчение. Ведь подумать только, что за климат, что за природа в Западной Сибири. С одной стороны, резервуар богатств, с другой, отсутствие в природе элементов, стимулирующих творчество. Вот на Алтае другое дело — там в древности возникали культуры, самобытные и интересные, а здесь никогда ничего не было (по счастью, Гумилёв заблуждался: в недалеком будущем археологи обнаружат и в Западной Сибири следы древних культур. — В. Д.)– Зато отъесться можно было именно здесь и до и после нашей эры».
Более всего Льва Николаевича беспокоило духовное одиночество, невозможность обсудить теоретические выводы с заинтересованными специалистами. (Если бы он только мог представить, сколько крови в будущем попортят ему эти так называемые специалисты. Но пока что он утверждал: «Духовное одиночество — это подобие ада…») Казалось бы, что в биологической и умственной жизни Гумилёв достиг вершины своего развития — сорока лет (акме — называли эту переломную точку древние). И что же? Он, полный творческих сил и нереализованных планов, униженный и бесправный, вынужден жить в зоне, лишенный свободы и удовлетворения элементарных человеческих потребностей. Что же это за система такая, превращающая людей в «лагерную пыль»? Кто ее придумал? Да и нужна ли она вообще? Разве не насмешка над здравым смыслом всё, что творилось вокруг?..
Между тем вокруг (то есть в лагерной зоне) происходило форменное «вавилонское столпотворение» (правда, в миниатюре). По своему составу лагерный контингент всегда был многонационален. Л. Н. Гумилёв умело использовал эту особенность окружавшей его этносоциальной среды для пополнения знаний в области лингвистики и народных традиций. Он охотно общался с заключенными-инородцами, коих в его окружении всегда хватало: с иранским коммунистом, осужденным как английский шпион, он совершенствовал знание персидского языка, с настоящим тибетским ламой, не весть какими судьбами оказавшимся в советском лагере, постигал сакральную восточную мудрость и тайну добуддийской религии бон , у тунгусского (эвенкийского) шамана выпытывал секреты медицинской и любовной магии.
Общение с казахами, татарами, узбеками показало Гумилёву, что дружит с этими народами просто. Надо лишь быть с ними искренне доброжелательными и уважать своеобразие их обычаев: ведь сами они свой стиль поведения не никому навязывали. Однако любая попытка обмануть их доверие вела к разрыву. Китайцы требовали безусловного уважения своей культуры и за интерес к ней платили доброжелательностью. При этом они были так убеждены в своей правоте и своем интеллектуальном превосходстве, что не принимали спора даже на научную тему. Этим они были похожи на немцев и англичан. Грузинский еврей, раввин и математик, объяснил ему философский смысл каббалы…
Сталинские лагеря, как известно, заполняла всякого да интеллигентная публика, попавшая под нож репрессий основном из-за «длинного языка». Но ежели на воле дискуссии не поощрялись, то за колючей проволокой никаких ограничений на них не устанавливалось. Любителей порассуждать на разные темы в лагерном сообществе всегда хватало. В центре таких словесных баталий почти всегда оказывался прирожденный спорщик Лев Гумилёв. Однажды Гумилёв, что называется, «завел» барак на бурную дискуссию на в общем-то, не слишком актуальную для зэков тему: есть ли социальная